Источники информации для филолога. Александр Суворов: «Помилуй Бог, мы русские

Художественные тексты. Самым главным источником информации для филолога является художественный текст в самом широком смысле этого слова. Всё, что есть в тексте, его содержательная и языковая стороны, снабжает внимательного читателя не только эмпирическим (примеры, отдельные слова и речевые конструкции, устаревшая лексика и неологизмы и т. д. и т. п.), но и теоретическим материалом. Художественное постижение мира зачастую опережает научное осмысление явлений действительности. Идеи писателя могут чуть ли не дословно совпасть с идеями учёного. Вполне обоснованным кажется рассуждение В. К. Харченко о ценности заинтересованного отношения учёных к художественным текстам.

Если бы зрелый, сложившийся учёный гуманитарного профиля перечитывал отечественную литературу – сколько бы интересных фактов и параллелей вошло в оборот науки со страниц художественных книг! Кое в чём опережающее открытия учёных, художественное творчество тоже может стать уникальным аспектом исследования [Харченко 1996: 49].

От В. К. Харченко идёт совет прорабатывать и художественные произведения.

В художественном тексте убедительны не только творческие достижения, но и недостатки и ошибки. Любой факт остаётся фактом, из которого строится мысль и вырастает концепция. Воспользуемся неожиданной метафорой У. Эко о «безотходности» дипломного сочинения и согласимся, что любой текст для творческого ума может оказаться «безотходным».

В повестях Л. Н. Толстого «Детство», «Отрочество» и «Юность» не менее 140 фрагментов, которые можно отнести к вопросам теории и практики использования параязыка в художественном тексте. Эти фрагменты, дополненные заметками Л. Н. Толстого из записных книжек и дневника, могут стать поводом для размышлений о месте параязыка в художественном дискурсе и о целесообразности паралингвистики и её понятийно-терминологического аппарата [Хроленко 1999].

Ещё один пример. На столе лежит объёмистая книга в девятьсот с лишним страниц. Называется она «Почти всё». Автор – Станислав Ежи Лец (1909–1966), польский поэт, мастер скептических морально-философских парадоксов и суждений, автор цикла афоризмов, сентенций и эпиграмм «Непричёсанные мысли», переведённых на русский язык. Читать – одно удовольствие: остроумные, парадоксальные, заставляющие думать сентенции, даже в переводе содержащие блеск языкового воплощения. Время от времени встречаются тексты с явным филологическим уклоном типа Как меняется грамматика! Прежде была масса товара, сегодня – товарная масса [Лец 2005: 542]. Рука привычно тянется записать. Том подошёл к последней странице, и в блокноте уже 115 примеров поэтической рефлексии над языковыми категориями и речевыми особенностями. Извлечённый материал буквально сам структурируется, и в итоге выстраивается текст, достойный внимания не только рядовых читателей, но и профессиональных филологов. Перелистаем записи. Как мало всего происходило бы в мире, если бы не было слов – это о креативной природе слова. Иногда кажется, что это не слово не способно объять мир, а мир не в состоянии наполнить слово – креативность языка обеспечивается смысловой ёмкостью слова. Нет единых языков. Есть диалект правящих и диалект управляемых ; «Нет» сверху и «нет» снизу – это два разных слова – социальная дифференциация языка. Мир возник из Слова, а не из комбинации слов – сопоставление категорий единственного и множественного числа как способ противопоставления уникального и банального. Даже в его молчании были грамматические ошибки – это о составной части параязыка – о парафонике. Помни: и слова, которые ничего не значат, имеют значение – здесь надо подумать!

Совокупность примеров из художественных мини-текстов С. Е. Леца можно характеризовать как поэтическую филологию. Поскольку автор не был лингвистом, его филологические упражнения следует отнести к области так называемой наивной лингвистики, которая в современной науке о слове активно исследуется. Достаточно сослаться на сборник научных трудов «Язык о языке» или публикации В. Б. Кашкина. В итоге на нашем научном верстаке сложилась статья «Поэтическая филология как версия наивной лингвистики». На эту тему до сих пор пока никто не писал. Написанное нами может также составить фрагмент учебной книги «Основы филологии», там, где речь идёт о вненаучных формах познания.

Так филолог, получая читательское удовольствие, одновременно пополняет свои знания перспективной информацией и фактически уже ведёт исследовательскую работу.

Парафоника как составная часть параязыка стала пружиной сюжета рассказа К. Чапека. Герой рассказа – чешский дирижер, не знающий английского языка, приехал в Ливерпуль и стал невольным свидетелем разговора мужчины и женщины. Слов он не понимает, но, опытный музыкант, по интонации, по ритмике хорошо понимает суть разговора, в котором голос мужчины у него ассоциируется с контрабасом, а женщины – с кларнетом.

Слушая этот ночной разговор, я был совершенно убежден, что контрабас склонял кларнет к чему-то преступному. Я знал, что кларнет вернётся домой и безвольно сделает всё, что велел бас. Я всё это слышал, а слышать – это больше, чем понимать слова. Я знал, что готовится преступление, и даже знал, какое. Это было понятно из того, что слышалось в обоих голосах, это было в их тембре, в кадансе, в ритме, в паузах, в цезурах… Музыка – точная вещь, точнее речи [Чапек 1974: 518].

Чтение романа-притчи Антуана де Сент-Экзюпери «Цитадель» [Сент-Экзюпери 2003] пополнило собрание интересных мыслей. Тот, кто не тратит себя, становится пустым местом [Там же: 27]. К этой мысли писатель и мыслитель в романе возвращается не раз. Душа жива не тем, что получено от зерна, – тем, что было ему отдано [Там же: 36]. Размышляя на тему «Взять – отдать», Сергей Довлатов позже припомнил древний афоризм Что отдал – то твоё [Довлатов 2004: 1: 25]. В контексте филологического анализа актуальна мысль Сент-Экзюпери: Чужие стихи – тоже плодтвоих усилий, твоё внутреннее восхождение [Сент-Экзюпери 2003: 97]. Эти слова вызывают ассоциацию с поэтической фразой современного поэта Андрея Дементьева: Пусть другой гениально играет на скрипке, но ещё гениальнее слушали вы.

В трёхтомном собрании сочинений Сергея Довлатова мы тоже не раз обратим внимание на неожиданные интересные фразы, которые не останутся бесполезными в арсенале филолога. Во втором томе внимание привлечёт заголовок «Мы живём среди цифр…», а далее пример с числовым рядом порядковых числительных: «Мы любуемся первым снегом… Обретаем второе дыхание… Называемся третьей волной… Подлежим четвёртому измерению… Тяготимся пятой графой… Испытываем шестое чувство… Оказываемся на седьмом небе…» [Довлатов 2004: 2: 431]. Эта цитата способна украсить лекцию о числительных или стать эпиграфом к учебной книге о квантитативных методиках и т. п.

Иногда в тексте читаемого автора интересными оказываются чужие слова, использованные писателем в качестве аргумента или эпиграфа. Так, составитель трёхтомника С. Довлатова А. Ю. Арьев к своей вступительной статье о творчестве писателя в качестве эпиграфа взял слова малоизвестного автора: «Если хотите что-нибудь написать, рассказывайте об этом. Всем. Неважно, будут вас понимать или не будут. Рассказывайте; всякий раз вам придётся выстраивать свою историю от начала до конца; через некоторое время вы поймёте, какие элементы важны, а какие – нет. Главное, чтоб вы сами себе умели всё рассказать» [Там же: 1:5]. Автор вступительной статьи этим эпиграфом хотел косвенно объяснить стиль письма С. Довлатова, однако эти слова эпиграфа можно использовать в качестве рекомендации начинающему исследователю, как учиться писать, чтобы было ясно, просто и кратко.

Извлекая из читаемого текста интересные по содержанию цитаты, не будем пренебрегать примерами использования тех или иных языковых категорий или речевых конструкций. В лекции об антонимии уместным будет пример из прозы С. Довлатова: «Нью-Йорк расслабляющее безмятежен и смертельно опасен. Размашисто щедр и болезненно скуп. Готов облагодетельствовать тебя, но способен и разорить без минуты колебания» [Там же: 3: 110].

Записные книжки. Художественные произведения могут иметь свои «строительные леса» – записные книжки авторов, – которые, в отличие от реальных строительных лесов, не теряют своей ценности по окончании строительства. Более того, они приобретают самостоятельную ценность и в качестве законного жанра занимают своё место в собраниях сочинений или начинают самостоятельную жизнь.

Представляя книгу А. Блока «Записные книжки», составитель Вл. Орлов отметил:

Главная отличительная черта записной книжки – отсутствие какого-либо предварительного плана, замысла, намерения, пестрота и случайность материала и полная свобода его оформления. Записная книжка писателя позволяет наиболее глубоко и, что называется, по свежим следам проникнуть в его «творческую лабораторию», помогает наглядно представить, как возникает ещё самый первый, мгновенный проблеск творческой мысли, как наполняется оно содержанием и приобретает форму, превращаясь в художественную плоть [Блок 1965: 5].

Начало традиции записных книжек видят в книге эссе «Опыты» французского философа-гуманиста и писателя М. де Монтеня (1533–1592), методом самонаблюдения описывавшего текучесть и противоречивость человеческого характера. «Опыты» Монтеня вызвали к жизни обширную литературу «мыслей», «максим», «афоризмов», «характеристик» и т. п. В 1665 г. в свет вышли «Максимы» французского писателя-моралиста Ф. де Ларошфуко (1613–1680), в которых итоги наблюдений над природой человека обрели яркую языковую форму. Книга французского писателя-моралиста Ж. де Лабрюйера (1645–1696) «Характеры, или Нравы нашего века» (1688) – опыт создания сатирического портрета высших сословий в форме зарисовок и сентенций. Немецкому писателю-сатирику и профессору физики Г. К. Лихтенбергу (1742–1799) принадлежат «Афоризмы» (1764–1799; опубликованы в 1902–1908 гг.). Афоризмы и сентенции Монтеня, Ларошфуко, Лабрюйера, Лихтенберга – до сих пор непременная часть современных сборников типа «В мире мудрых мыслей».

В России традицию записных книжек продолжил поэт, литературный критик, государственный деятель, академик П. А. Вяземский (1792–1878), который оставил после себя 36 записных книжек, которые не продолжали одна другую, а велись параллельно, будучи тематически определёнными. B. C. Нечаева, готовившая их издание, в статье «Записные книжки П. А. Вяземского» отметила огромное количество затронутых в записях Вяземского исторических и литературных проблем, событий и лиц. В записных книжках отразилась история и литература не только России, но и всей Европы за первую половину XIX столетия, а также частично и за предшествующий век [Нечаева 1963].

Сам П. А. Вяземский осознавал ценность своих свидетельств и предпринимал попытки публиковать наиболее важные, с его точки зрения, записи. Наиболее интересными для филолога, на наш взгляд, являются книжки вторая и тринадцатая. Полистаем их.

У нас прежде говорилось: воевать неприятеля, воевать землю, воевать город; воевать кого, с не с кем. Принятое ныне выражение двоесмысленно. Воевать с пруссаками может значить вести войну против них и с ними заодно против другого народа. Желательно было бы, чтобы изгнанное выражение получило снова право гражданства на нашем языке [Вяземский 1963: 20].
Французская острота шутит словами и блещет удачным прибором слов, русская – удачным приведением противуречащих положений. Французы шутят для уха – русские для глаз. Почти каждую русскую шутку можно переложить в карикатуру. Наши шутки все в лицах. Русский народ решительно насмешлив… [Там же: 33].
Видно, что перо Богдановича точно бегало по бумаге: нет красоты искусства, но зато есть красивость небрежности [Там же: 34].
Смелые путешественники сперва открывают землю, а после наблюдательные географы по их открытиям создают о ней географические карты и положительные описания. Смелые поэты, смелые прозаики! Открывайте все богатства русского языка: по вас придут грамматики и соберут путевые записки и правила для указания будущим путешественникам, странствующим уже по земле знакомой и образованной [Там же: 38].
Наша литературная бедность объясняется тем, что наши умные и образованные люди вообще не грамотны, а наши грамотные вообще не умны и не образованны [Там же: 274].

Составительница сборника «Из записных книжек Л. Н. Толстого» Л. Громова-Опульская свою вступительную статью озаглавила так: «Мастерская слова и мысли» [Толстой 2000]. Насколько велика роль этой мастерской в творчестве гения русской литературы, свидетельствует тот факт, что в Рукописном отделе Государственного музея Л. Н. Толстого хранится 55 его записных книжек, которые велись с лета 1855 г. до 31 октября 1910, и в Полном собрании сочинений они заняли тринадцать томов (т. 46–58). Диапазон мыслей и наблюдений колоссальный. Кажется, нет предмета или явления, на который не падал бы проницательный взор писателя.

Искусство писать хорошо для человека чувствительного и умного состоит не в том, чтобы знать, что писать, но в том, чтобы знать то, чего не нужно писать (16 окт. 1853).
Для меня важный физиономический признак – спина и, главное, связь её с шеей, нигде столько не увидишь неуверенности в себе и подделку чувства (9 июня 1856).
Зло можно делать сообща. Добро можно делать только поодиночке (30 авг. 1894).
…Нужно тонкое чутьё и умственное развитие для того, чтобы различать между набором слов и фраз и истинным словесным произведением искусства (22 нояб. 1902).
Религия есть всем понятная философия. Философия это доказываемая и потому запутанная религия (1904).
Есть только одна наука: наука о том, как жить человеку (1906).
Две науки точны: математика и нравственное ученье (1907).
Любить – благо; быть любимым – счастье (1907).

Записные книжки Ф. М. Достоевского предоставляют читателю повод не только для удовольствия от глубокой мысли в точной формулировке, но и для философской рефлексии о природе человека.

Знаете ли, что почти всё хорошее делается экспромтом; всё, что хорошо, сделалось экспромтом [Достоевский 2000: 82].
Нелепость весьма часто сидит не в книге, а в голове читающего [Там же: 84].
Делай дело так, как будто ты век собираешься жить, а молись так, как будто сейчас собираешься умереть [Там же: 134].
Главная педагогия – это родительский дом [Там же: 145].
Без понимания Пушкина нельзя и русским быть <…> Пушкин был первый русский человек. Он первый догадался и сказал нам, что русский человек никогда не был рабом. И хотя столетия был в рабстве, но рабом не сделался [Там же: 155].

Своё место в библиотеке записных книжек занимают сборники афоризмов русского историка В. О. Ключевского (1841–1911). В тонких наблюдениях едкого и трезвого ума сочетаются, по мнению издателей, французская фривольная живость, английское суховатое изящество, немецкая докторальная педантичность и русское беспощадное правдолюбие. Афоризмы В. О. Ключевского предстают как научно-художественные сгущения и прояснения мысли. Среди его суждений есть такие, которые по своему научному содержанию стоят вровень с выводами специальных исследований, сделанных столетием позже. Афоризмы русского историка – это замечательные наблюдения и рассуждения о человеческой природе, о чувствах и предрассудках людей, о современном ему обществе.

Филологу тоже есть над чем задуматься, читая афоризмы историка. От его речей слишком пахнет словами [Ключевский 2001: 339]; Статистика есть наука о том, как, не умея мыслить и понимать, заставить делать это цифры [Там же: 334], Науку часто смешивают с знанием. Это грубое недоразумение. Наука есть не только знание, но и сознание, т. е. уменье пользоваться знанием как следует [Там же: 212]; Уважение к чужому мнению, уму – признак своего [Там же: 342]; Чтобы быть хорошим преподавателем, нужно любить то, что преподаёшь, и любить тех, кому преподаёшь [Там же: 196].

Поклонник филологии с грустью заметит, что В. О. Ключевский, благодарный ученик великого филолога Ф. И. Буслаева, воздававший должное исследовательской практике языковедения, в своих афоризмах филологию не щадил и отзывался о ней весьма скептически. Чистая филология производит впечатление человека, который, пустившись в путь, второпях забыл, куда и зачем он идёт (специализация науки) [Там же: 270]; Не учёный русский лингвист, а международный лингвистический аппарат [Там же: 314]; Чем меньше слов, тем больше филологии, потому что любить слово – значит не злоупотреблять им. <…> лучший филологический стиль – лапидарный [Там же: 410].

Четыре записные книжки А. П. Чехова, а также его «Остров Сахалин» – по сути тоже записная книжка, – составляют содержание семнадцатого тома полного собрания сочинений в тридцати томах [Чехов 1980]. О записных книжках Чехова писали К. Чуковский, 3. Паперный, Г. Белая и др. Записи в книжках чаще всего изящны, имеют законченный вид и выглядят как микроновеллы. Из некоторых выросли знаменитые чеховские рассказы. Краткость как сестра таланта (Чехов) предопределяет афористичность записей, ибо афоризм всегда заменяет обширные рассуждения и стимулирует творческое воображение читателя. Один из мотивов записей – вера.

Вера есть способность духа. У животных её нет, у дикарей и неразвитых людей – страх и сомнения. Она доступна только высоким организациям [Чехов 2000: 50].
Во что человек верит, то он и есть [Там же: 76].

Может быть, к вере, которая, как известно, умирает последней, относится запись о том, что остаётся от человека.

Умирает в человеке лишь то, что подвластно нашим пяти чувствам, а что вне этих чувств, что, вероятно, громадно, невообразимо высоко и находится вне наших чувств, остаётся жить [Там же: 67].

А. П. Чехов в своих суждениях о вере будто стесняется пафоса и разрешает себе ироническое замечание: «Когда хочется пить, то кажется, что выпьешь целое море – это вера; а когда станешь пить, то выпьешь всего стакана два – это наука» [Там же: 78–79].

А. П. Чехов сформулировал неопровержимый для науковедения тезис: «Национальной науки нет, как нет национальной таблицы умножения; что же национально, то уже не наука» [Там же: 21].

Записные книжки А. А. Блока – постоянный спутник творческой жизни поэта. Сохранились даже миниатюрные записные книжечки тринадцатилетнего Александра. Записи поэта дают представление об объёме культуры, накопленной русской интеллигенцией в эпоху Серебряного века, и до сих пор будят мысль читателя. Вот размышления А. Блока о феномене поэта:

Что такое поэт? – Человек, который пишет стихами? Нет, конечно. Поэт это – носитель ритма.
В бесконечной глубине человеческого духа, куда не достигают ни мораль, ни право, ни общество, ни государство, – катятся звуковые волны, родные волнам, объемлющим вселенную, происходят ритмические колебания, подобные колебаниям небесных светил, глетчеров, морей, вулканов. <…> Ему (поэту. – А. Х.) причаститься родной стихии для того, чтобы напомнить о ней миру звуком, словом, движением – тем, чем владеет поэт [Блок 1965: 334–335].

Мысль Блока удивительным образом перекликается с концепцией В. И. Вернадского о ноосфере или с идеей системолога и мыслителя В. В. Налимова о том, что все смыслы изначально существуют во Вселенной в упакованном виде, и каждая человеческая культура распаковывает эти смыслы по-своему [Налимов 2000: 15].

Интересны заметки и записи не только отечественных писателей. Снимем с полки записные книжки представителей других культур.

Записные книжки американского писателя Марка Твена (1835–1910) позволяют увидеть некоторые объекты филологии в непривычном – юмористическом или парадоксальном – виде.

Некоторые немецкие слова настолько длинны, что их можно наблюдать в перспективе. Когда смотришь вдоль такого слова, оно сужается к концу, как рельсы железнодорожного пути [Твен 2000: 38–39].
Логика критиков непостижима. Если я напишу: «Она была голая» – и затем приступлю к подробному описанию, критика взвоет. Кто осмелится читать вслух подобную книгу в обществе? Однако живописец поступает именно так, и на протяжении столетий люди собираются толпами, смотрят и восхищаются [Там же: 45].

Смех смехом, но остаётся вопрос, чем по смыслу различаются изобразительные возможности живописи и художественной литературы, что такого есть в слове, что оно «опускает» обнажённую натуру. Согласимся, что М. Твен предложил филологу нелёгкую загадку.

В записных книжках французского писателя и философа-экзистенциалиста, нобелевского лауреата Альбера Камю (1913–1960) отражена не только история создания романа «Чума» или пьесы «Калигула», а также философских трактатов. В них отчётлив «русский след», связанный с личностью и творчеством Л. Н. Толстого. Вот запись о годах жизни и главном произведении великого русского писателя: «Он родился в 1820 г. «Войну и мир» писал в 1863–1869 гг. В начале работы ему было 35 лет, в конце – 41 год» [Камю 1990: 517]. Камю выписывает две фразы из ранней повести Толстого «Юность»:

Толстой: «Сильный западный ветер поднимал столбами пыль с дорог и полей, гнул макушки высоких лип и берёз сада и далеко относил падавшие жёлтые листья» (Детство). Там же: «Если бы в тяжёлые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку (матери), я бы не знал, что такое горе» [Камю 1990: 481–482].

Кажется, А. Камю понимает, почему русские создали великую художественную литературу, а к профессиональной философии они пришли только во времена Серебряного века, да и то создали философию на религиозной основе.

Мыслить можно только образами. Если хочешь быть философом, пиши романы [Там же: 198].
Почему я художник, а не философ? (подчеркнём, пишет это философ. – А. Х.). Потому что я мыслю словами, а не идеями [Там же: 421].

А. Камю обратил внимание на непереводимое на европейские языки русское слово воля: «По-русски воля означает и "волеизъявление" и "свобода"» [Там же: 475]. Свобода зависит от других, а воля – только от тебя.

В заметках А. Камю находим своеобразные переклички с другими мыслителями. «Понять – значит сотворить» [Там же: 425]. Как это похоже на мысль М. М. Пришвина: «Увидеть – значит изменить». Хрестоматийным стал тезис М. Хайдеггера: «Язык – дом бытия». У Камю эта мысль выражена конкретно и личностно: «Да, у меня есть родина: французский язык» [Там же: 550].

Перелистаем записи замечательного английского писателя Уильяма Сомерсета Моэма (1871–1965). О них сам Моэм говорил так: «Я записывал лишь то, что полагал полезным в будущем для своей работы, и хотя там, особенно в ранних записях, много личных наблюдений и размышлений, но только потому, что я собирался наделить ими выдуманных персонажей, я относился к своей записной книжке как к складу заготовок, чтобы использовать их в будущем – ни для чего другого» [Моэм 2003э].

Наше внимание привлекут сентенции филологической направленности: «Чтение не делает человека мудрым; оно лишь придает ему учености»; «Одно и то же предложение никогда не производит на двух людей одинакового действия, и первые мимолетные впечатления от любого из составляющих его слов будут у них совершенно различными». Гуманитарию полезными окажутся и такие мысли писателя: «Одно из важнейших различий между христианством и наукой состоит в том, что христианство придает индивиду огромное значение, а для науки он особой ценности не представляет»; «Изучение этики является неотъемлемой частью познания Природы; ибо прежде чем научиться действовать правильно и разумно, человек должен осознать свое место в мире». Эти фразы так и просятся в эпиграфы.

Однако подавляющее число записей – это развернутые характеристики стиля английских авторов.

Джереми Тейлор. Пожалуй, не найти писателя, о котором с большим основанием можно было бы сказать: стиль – это человек <…> главное очарование книги «Благочестивая смерть» заключено в общей атмосфере, благоуханной и строгой, спокойной и утонченной, как старинный парк; и еще более – в дивной поэтичности отдельных фраз. Нет страницы, где не встретишь удачного выражения, как-то по-новому расставленных привычных слов, обретающих вдруг необычную выразительность; не столь уж редко встречаются яркие фразы, перегруженные деталями, как вещица в стиле раннего рококо, когда не знали меры в украшениях, удерживаясь тем не менее в пределах отменного вкуса.

Ещё одна оценка:

Стиль Мэтью Арнольда. Превосходный способ облекать мысли в слова. Ясный, простой и точный. Он напоминает чистую, плавно текущую реку, пожалуй, чуть слишком спокойную. Подобно платью хорошо одетого человека, которое не бросается в глаза, но неизменно радует случайный внимательный взгляд, стиль Арнольда безупречен. В нем нет ни малейшей навязчивости, ничто – ни яркий оборот, ни броский эпитет – не отвлекает внимание от сути; однако, вчитавшись, замечаешь продуманную стройность фраз, гармоничный, изящный, элегантный ритм этой прозы. Начинаешь ценить меткость выражений и невольно дивишься тому, что столь сильное впечатление создается самыми простыми безыскусными словами. Арнольд умеет облагородить все, чего бы ни коснулся. Его стиль напоминает просвещенную пожилую даму особо тонкого воспитания, во многом позабывшую волнения бурной молодости, но обладающую изысканными манерами, свойственными давно минувшим временам; впрочем, ее живость и чувство юмора не позволяют и предположить, что она принадлежит к уходящему поколению. Однако столь пригодный для выражения иронической или остроумной мысли, равно как и для неспешного изложения, столь уместный, когда нужно подчеркнуть неубедительность какого-либо довода, стиль этот предъявляет высочайшие требования к содержательной стороне. Он безжалостно выявляет логическую несостоятельность или банальность суждений; в таких случаях убийственная скудость средств просто обескураживает. Это, скорее, метод, нежели искусство. Я, как едва ли кто другой, понимаю, сколько нужно было положить сил, чтобы добиться этого сладкозвучного холодного блеска.

Филолог наших дней отмеченных авторов может не знать, однако он должен представлять, как внимательный профессиональный писатель оценивает стиль коллеги по ремеслу. Если для «чистого» лингвиста наблюдения Моэма мало что дадут, то для литературоведа – это настоящая писательская лаборатория.

В подборке афоризмов современного французского философа Б. Маршадье для размышлений о культуре филологического труда подойдут суждения о благе беседы:

Если тебе пришла в голову мысль, представь ее на рассмотрение умов проницательных и быстрых, повари ее на огне их вопросов и возражений, даже их нападок. Потом сними пену с этого бульона, чтобы осталась только квинтэссенция. Быть может, ты заметишь, что очищенная и обработанная таким образом, твоя идея – жидкая похлебка. Значит, она была никуда не годна. Выбрасывай ее. Если, напротив, в процессе приготовления она стала вкуснее, подавай ее [Маршадье 2011: 90].

В филологическую копилку следует поместить также его афоризм: «Словарь человека – красные кровяные шарики его духа» [Там же]. Афоризм уместен при рассмотрении лексикона любого писателя и поэта, поскольку сразу же определяет вектор и тональность филологического дискурса исследователя.

Что касается записных книжек филологов – лингвистов и литературоведов, – то тут выбор не очень велик.

О записных книжках Д. С. Лихачёва мы уже говорили и ещё не раз обратимся к ним в последующих главах. Здесь отметим важную роль заметок, которые предстают как результат и основа исследовательской методологии. Вот неожиданная заметка о заглавии знаменитой пьесы А. П. Чехова «Вишневый сад». В привычном нам заглавии Лихачёв отмечает наличие двух ошибок – орфоэпической и культурологической. Это варенье, пишет филолог, может быть вишнёвым, а сад – только вишневым. Во-вторых, дворянские усадебные сады никогда не были вишневыми, поскольку у вишневых садов вид мелкий. Сами родовые имения были долговечными, а их сады состояли из больших и долголетних деревьев, например из липы и дубов. Лихачёв объясняет: «Ну что поделаешь: Чехов был из Таганрога» [Лихачёв 2006: 3: 487].

Из подобных заметок сложилось методика «конкретного литературоведения» Лихачёва – основа охраны литературного наследия, – особенности которого покажем на двух примерах.

В очерке «Крестьянин, торжествуя…» анализируется начало строфы II главы пятой «Евгения Онегина»:

Зима!.. Крестьянин, торжествуя.

На дровнях обновляет путь;

Его лошадка, снег почуя.

Плетётся рысью как-нибудь…

Неискушённый читатель недоумевает: почему крестьянин торжествует, почему лошадь, «снег почуя», «плетётся рысью». Рысь и плестись?!? Конкретный анализ всё ставит на свои места. Крестьянин торжествует не потому, что обновляет путь, а потому что снег наконец-то выпал:

В тот год осенняя погода

Стояла долго на дворе.

Зимы ждала. Ждала природа.

Снег выпал только в январе

На третье в ночь.

Не будь этого долгожданного снега, озимые вымерзли бы. Как тут не торжествовать!

Пушкин знает крестьянский быт не как горожанин, а как житель деревни, а потому ему известно, что у лошади сравнительно слабое зрение, а потому она не столько видит, сколько чует снег. По дороге, только что покрытой снегом и потому неизвестной, подслеповатая лошадь не торопится, «плетётся рысью». Современному горожанину рысь кажется всегда быстрым бегом лошади, однако рысь – понятие родовое, а потому возможна и медленная рысь (см. подробнее: [Лихачёв 1984: 11–13]).

В очерке «Из комментария к тексту стихотворения "Родина"» внимание филолога привлекла строфа из поэтического текста, долгое время приписываемого Д. В. Веневитинову (1805–1827):

Гнилые избы, кабаки,

Непроходимые дороги,

Оборванные мужики,

Рогатых баб босые ноги.

Многие считали, что «рогатые бабы» – неисправность текста, логичнее чтение «брюхатые бабы». Однако Лихачёв напоминает, что рогами в наряде русских деревенских замужних женщин некоторых губерний называли кичку, или кику – очень высокий головной убор из парчи или низанный жемчугом, с двумя выступами спереди – «рогами». Этот пышный головной убор, обычно передаваемый по наследству, контрастировал с повседневной босоногостью деревенских женщин. Таковы образы женщин из народа на полотнах русского художника А. Г. Венецианова (1780–1847): головные уборы царевен и босые ноги нищенок. «Рогатых баб босые ноги» – символ крайней нищеты и официальной пышности России [Лихачёв 1984].

В книге М. Л. Гаспарова «Записи и выписки» мы найдём немало заметок филологического характера, способных осветить неожиданные аспекты привычных, казалось бы, вопросов. Так, размышляя о единстве и различии двух главных филологических дисциплин – языкознания и литературоведения, – стоит учесть мнение академика [Гаспаров 2001: 100]:

Наука не может передать диалектику, а искусство может, потому что наука пользуется останавливающими словами, а искусство – промежутками, силовыми полями между слов [Там же: 151]. Погибает русская культура? Погибают не Пушкин и Гоголь, а мы с вами [Там же: 250] – в размышлениях об экологии языка и культуры эта фраза может быть ключевой. Записные книжки ценны не только заметками владельца, но и тем, что знакомят с мыслями других авторов, привлекших внимание записывающего. Я владею чужими языками, а мною владеет мой – записывает Гаспаров мысль Карла Крауса [Там же: 187].

Интересно и познавательно издание «Из записных книжек (1958–1981). Дневники. Письма. Проза. Стихи» известного филолога-скандинависта М. И. Стеблин-Каменского [Стеблин-Каменский 2009]. В них свой взгляд на научные проблемы и критичное отношение к известным филологам (Д. С. Лихачёву или Ю. М. Лотману).

Записные книжки могут быть не только персональными, но и коллективными, национальными. Имеем в виду национально-культурные собрания афоризмов типа антологии «Суета сует. Пятьсот лет английского афоризма» [Суета сует 1996] и остановим своё внимание на афоризмах, так или иначе содержательно связанных с вопросами филологии. Образование делает хорошего человека лучше, а плохого – хуже (Томас Фуллер); То, что пишется без напряжения, обычно и читается без удовольствия (Сэмюель Джонсон); Когда творишь, вычеркивай каждое второе слово – стиль от этой операции только выигрывает (Сидней Смит); Книги думают за меня (Чарлз Лэм); Слова – это то единственное, что остаётся на века (Уильям Хэзлитт); Молчание – особое искусство беседы (Уильям Хэзлитт); Знания достигаются не быстрым бегом, а медленной ходьбой (Томас Бабингтон Маколей); Сейчас у нас с Америкой общее всё, кроме языка (Оскар Уалд); Почти все наши ошибки, в сущности, языкового характера. Мы сами создаём себе трудности, неточно описывая факты. Так, например, разные вещи мы называем одинаково и, наоборот, даём разные определения одному и тому же (Олдос Хаксли); Отец стихотворения – поэт; мать – язык (Уистен Хью Оден); Слава и одновременно позор поэзии в том, что её средство – язык – ей не принадлежит, не является её, так сказать, частной собственностью. Поэт не может придумать новых слов; слова, которыми он пользуется, принадлежат не природе, а обществу (Уистен Хью Оден).

Дневники. В записной книжке А. Камю есть заметка: «Память слабеет с каждым днём. Надо решиться вести дневник. Делакруа прав: все дни, которые не описаны, словно бы и не прожиты» [Камю 1990: 528]. Если записные книжки – строительные леса, то дневники – это отчёт, с помощью которого автор ещё раз переживает только что прожитое, оценивая и жизнь, и себя. Записные книжки существуют только для их авторов, как диалог со своим творчеством и своей душой. Эти книжки предельно искренни, лаконичны до афористичности, а дневниковые записи на подсознательном уровне ориентированы на потенциального читателя, а потому более пространны, логически выверены. В XIX в. существовал обычай знакомить со своим дневником близкого друга, свою невесту.

Что такое дневник – об этом писатель Ю. М. Нагибин в предисловии «От автора» к своей книге «Дневник» сказал так. В слове дневник заложено понятие фиксации прожитых дней. Он ведётся изо дня в день. Дневник в принципе – жизнь, прослеженная в днях. Характерный признак – дата каждой записи. Это временная последовательность фиксируемых событий и переживаний автора [Нагибин 1996: 3]. Нет дат – это записная книжка. Если записи делаются по памяти спустя какое-то время, то это уже переход в мемуары.

Образцом дневника для Нагибина, например, послужили три тома записей Александра Васильевича Никитенко (1804–1877), литературного критика, историка литературы, цензора, академика, автора «Опыта истории русской литературы». «Дневник» Никитенко – своеобразная летопись общественной жизни России 1820–1870-х годов. Он содержит ценный литературный и исторический материал. Полное издание в трёх томах вышло в свет в 1955–1956 гг. В этом дневнике, замечает Нагибин, мало об авторе, много и подробно о том, что окружало автора, как складывалась историческая жизнь России [Там же: 3]. Добавим, что биография А. В. Никитенко – пример того, как жизненное кредо, сформулированное в дневнике первых лет, может быть реализовано в судьбе человека:

Самообразование, беспрерывное самоусовершенствование, внутреннее самоустройство в видах возможного умственного и нравственного возвышения – вот великая задача, вот труд, который стоит величайших усилий [Никитенко 1955: 396].

Нет нужды подробно характеризовать дневники Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского. Они давно стали объектом внимательного изучения филологами самого широкого профиля.

Дневники Толстого родились из его записных книжек. Вот один из примеров дневниковой записи 1900 г., посвященной размышлениям о природе художественного:

Почему помнишь одно, а не помнишь другое? + Почему Сережу называю Андрюшей, Андрюшу – Серёжей? В памяти записан характер. Вот это, то, что записано в памяти без имени и названия, то, что соединяет в одно разные лица, предметы, чувства, вот это-то и есть предмет художества. Это очень важно. Надо разъяснить [Толстой 1992: 54: 36].

Специалисту, интересующемуся вопросами языковедческого характера, интересными покажутся, например, заметки из «Дневника писателя» Ф. М. Достоевского «Что значит слово: «стрюцкие»?» [Достоевский 1999: 608–609] или «История глагола "стушеваться"» [Там же: 609–611]. В ней Ф. М. Достоевский не без гордости замечает: «…Мне, в продолжение всей моей литературной деятельности, всего более нравилось в ней то, что и мне удалось ввести совсем новое словечко в русскую речь…» [Там же: 611]. До сих пор актуальными остаются заметки великого писателя «Русский или французский язык?» [Там же: 278–279], «На каком языке говорить отцу отечества?» [Там же: 279–289]. Если в этих заметках поменять язык французский на английский, суть выводов для наших дней с их глобализацией не изменится. Ф. М. Достоевский пропел гимн русскому языку, который может передавать глубочайшие формы духа и мысли европейских языков, а на европейские языки многое сказанное на русском языке «совершенно непереводимо и непередаваемо» [Там же: 281].

Дневник А. А. Блока – органичная часть литературно-художественного наследия поэта, это своеобразная летопись общественных настроений русской интеллигенции в впервые десятилетия XX столетия, документ эпохи Серебряного века. Первые опыты дневника поэта относятся к 1901–1902 гг. Систематически дневник начал пополняться в 1911 г. Запись 17 октября 1911 г.

Писать дневник, или, по крайней мере, делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время – великое и что именно мы стоим в центре жизни, т. е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки [Блок 1989: 64].

Начало 1912 г.

Пока не найдёшь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятым, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным [Там же: 103].

Откроем «Дневники» М. М. Пришвина, не только замечательного русского писателя, но и до сих пор недооценённого отечественного мыслителя, и погрузимся в увлекательное чтение. В художественном по своей структуре тексте постоянно встречаются узелки мысли, которые останавливают читателя своей неординарностью и неожиданностью языковой формы.

«Гораздо важнее увидеть жизнь, чем изменить её, потому что она сама изменяется с того мгновенья, как мы её увидали» [Пришвин 1990: 95]. Увидеть значит изменить – эта парадоксальная мысль может быть интерпретирована по-разному. В лекциях об экологии языка она оказалась весьма уместной. «Вопрос: что обозначает слово родина и слово отечество, – какая между ними разница? Ответ: родина – место, где мы родились, отечество – родина, мною сознанная» [Там же: 98]. В этом суждении, лингвистически отнесённом к вопросу о синонимах, найдём и воспитательный момент.

Исследователю русской литературы покажется интересной оценка Пришвиным феномена Обломова:

«Обломов». В этом романе внутренно прославляется русская лень и внешне она же порицается изображением мертводеятельных людей (Ольга и Штольц). Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское «неделание». Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, и только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлено обломовскому покою. В романе есть только чисто внешнее касание огромного русского факта, и потому только роман стал знаменит [Там же: 110].

«Мысль изреченная только тогда не ложь, если она изрекается в лично сотворенной форме» [Там же: 143] – подсказка не только писателю, но и каждому пишущему, в том числе филологу. «С пользой для себя читаю только те научные книги, в которых нахожу подтверждение, а чаще расширенное, более умное понимание и раскрытие моих собственных догадок» [Там же: 159] – чтение расширяет область твоих догадок, чтобы последующее чтение было более результативным. «Мы поглядели с ним друг на друга и, как это бывает, без слов уговорились дорогой молчать и не мешать друг другу думать» [Там же: 169] – отличный пример параязыка и отличный аргумент в паралингвистике. «…Школьникам постоянно навязывают научное понимание действительности, минуя совсем их удивление <…> А надо идти навстречу самому удивлению» [Там же: 176] – в филологическом образовании это тоже удачный методический ход. «Литература, вероятно, начнётся опять, когда заниматься ею будет совершенно невыгодно…» [Там же: 191] – как актуальны эти слова сейчас, в эпоху массовой, рыночной культуры! Профессионально занимающиеся языком фольклора с особым чувством воспринимают слова писателя: «В смутном стремлении своём к самовыражению я всегда не умом, а сердцем своим знал, что устная народная словесность у нас не в пример значительнее, чем словесность письменная, литература. И я шел путем всех наших крупнейших писателей, шел странником в русском народе, прислушиваясь к его говору» [Там же: 206]. «А в общем я писал, как чувствовал, как жил. Я исходил от русской речи устной, и этого оказалось совершенно достаточно» [Там же: 272].

Читая дневники М. М. Пришвина, не устаёшь восхищаться умением писателя в короткой подённой записи соединить яркую, художественно точную зарисовку природы или состояния души с философским обобщением. Вот почему на полях его «Дневников» так много карандашных значков с намерением читателя вновь вернуться к той или иной мысли. Выписав и систематизировав размышления писателя, можно смело считать себя теоретически готовым к размышлениям или диалогу на очень многие важные темы. Можно писать рефераты на тему «М. М. Пришвин о…». О художественном творчестве, о менталитете и национальном характере русского человека, о науке, о ценности путешествия, о культуре, о свободе человека, об аскетизме, о церкви и религии, о русском языке и разговорной речи и т. д. и т. п.

Дневниковые записи Пришвина не только содержательны, но и поражают своим языковым изяществом. Например: «…Сыт теперь не количеством прожитых лет…, а качеством остающихся дней жизни» [Там же: 448]. Эта иллюстрация украсит лекционный тезис о контекстуальной антонимии: лет – дней, количеством – качеством.

Надо всегда быть готовым к встрече с интересной мыслью, фактом, выводом. В путевых записях русского живописца, археолога, путешественника и писателя Н. К. Рериха отыскалось то, что профессионально интересно филологу – попытка определить семантику уникального русского слова подвиг:

…Непереводимое, многозначительное русское слово «подвиг». Как это ни странно, но ни один европейский язык не имеет слова хотя бы приблизительного значения. Говорят, что на тибетском языке имеется подобное выражение, и возможно, что среди шестидесяти тысяч китайских иероглифов найдётся что-нибудь подобное, но европейские языки не имеют равнозначного этому древнему, характерному русскому выражению. Героизм, возвещаемый трубными звуками, не в состоянии передать бессмертную, всезавершающую мысль, вложенную в русское слово «подвиг». «Героический поступок» – это не совсем то; «доблесть» – его не исчерпывает; «самоотречение» – опять-таки не то; «усовершенствование» – не достигает цели; «достижение» – имеет совсем другое значение, потому что подразумевает некое завершение, между тем как «подвиг» безграничен. Соберите из разных языков ряд слов, обозначающих лучшие идеи продвижения, и ни одно из них не будет эквивалентно сжатому, но точному русскому термину «подвиг». И как прекрасно это слово: оно означает больше, чем движение вперёд, – это «подвиг»! <…> Подвиг создаёт и накопляет добро, делает жизнь лучше, развивает гуманность. Неудивительно, что русский народ создал эту светлую, эту возвышенную концепцию. Человек подвига берёт на себя тяжкую ношу и несёт её добровольно. В этой готовности нет и тени эгоизма, есть только любовь к своему ближнему, ради которого герой сражается на всех тернистых путях [Рерих 1987: 65].

Семантический анализ слова подвиг продолжил А. Ф. Лосев, связав его с понятием «интеллигентность»:

Подлинная интеллигентность всегда есть подвиг, всегда есть готовность забывать насущные потребности эгоистического существования: необязательно бой, но ежеминутная готовность к бою и духовная, творческая вооружённость для него. И нет другого слова, которое могло бы более ярко выразить такую сущность интеллигентности, чем слова «подвиг». Интеллигентность – это ежедневное и ежечасное несение подвига, хотя часто только потенциальное [Лосев 1988: 47].

Так наши записи, заметки, собранные под одной обложкой, начинают дополнять друг друга, продолжать или полемизировать друг с другом.

Из дневников писателей и учёных, оказавшихся свидетелями крутых изломов истории, рождались книги, которые в равной мере можно считать и художественными произведениями, и научными исследованиями.

Дневниковые записи «Окаянные дни» И. А. Бунина стали документом трагических лет в истории России. Великий русский писатель одним из первых показал, как приход новой идеологии отражается на языке:

… Образовался совсем новый, особый язык, <…> сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании. Всё это повторяется прежде всего потому, что одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна [Бунин 1990: 91].

Виктор Клемперер, известный немецкий специалист по германистике и сравнительному литературоведению, во времена гитлеризма отслеживавший состояние немецкого языка в Германии, в своей книге-бестселлере «Язык Третьего рейха: из записной книжки филолога», вышедшей в свет сразу же после второй мировой войны, убедительно показывает, как язык Третьего рейха после 1933 г. из языка группы превращается в язык нации, т. е. вторгается во все общественные и частные сферы жизни – политику, юрисдикцию, экономику, искусство, науку, образование, спорт, семью, детские сады и ясли. Этот язык подчиняет себе и армию. Язык Третьего рейха, пишет В. Клемперер, беден, как нищий. Везде и всюду используются одни и те же клише, одни и те же интонации. Предельно организованная тирания следит за тем, чтобы учение национал-социализма не подвергалось искажению нигде, в том числе и в языке. Из-за своей нищеты, делает вывод немецкий учёный, новый язык становится всемогущим.

Жизнь России и судьба русской литературы отразилась в дневниках К. И. Чуковского (1882–1969) [Чуковский 1991, 1995]. Благодаря литературному мастерству К. И. Чуковского в его дневнике встречаешься как с живыми с Шаляпиным и Репиным, Куприным и Леонидом Андреевым, с Блоком и Гумилёвым, с Горьким, Мережковским, Короленко, с Ахматовой, Маяковским и Зощенко, с Тыняновым, Кони и Тарле, с Кропоткиным и Луначарским. Создаётся эффект личного присутствия при литературных событиях эпохи, ощущаются приметы и противоречия времени. У Чуковского с его дневником интересные, партнёрские отношения, которые нашли своё отражение на страницах дневниковых тетрадей.

25 февраля 1901. Дневник – громадная сила, – только он сумеет удержать эти глыбы снегу, когда они уже растают, только он оставит нерастаянным этот туман, оставит меня в гимназич. шинели, смущённого, радостного, оскорблённого [Чуковский 1991: 10].
Во-первых, никогда не садиться за дневник, не имея, что сказать, а во-вторых, вносить сюда все заметки насчёт читаемых книг [Там же: 14].
Да, господин дневник, многого Вы и не подозреваете. Я уже не тот, который писал сюда до сих пор [Там же: 26].

Дневники Чуковского полны записей, которые останавливают читателя, заставляют его восхититься или задуматься.

Книжка Розанова очень талантливая. Чтобы написать такую талантливую книжку, Розанов должен был многого не знать, многого не понимать. Какая бы ценность была в стихах Лукреция, если бы он знал теорию Дарвина? [Там же: 27].
…Не только душа создаёт язык, но и язык (отчасти) создаёт душу [Там же: 36].
Поэт Фёдор Сологуб: У меня в одном рассказе написано: «Пролетела каркая ворона». Не думайте, пожалуйста, что это деепричастие. Это прилагательное. – Какой ворон? – каркий. – Какая ворона? – каркая. Есть же слово: палая лошадь [Там же: 258].
Оказывается, мы только в юбилейных статьях говорим, что поэзия Фета это «одно из высших достижений русской лирики», и что эта лирика – есть счастье, которое может доверху наполнить всего человека, этого почти никто не знает… [Там же: 360].

Благородством веет от «Дневника старости» выдающегося русского фольклориста XX в. В. Я. Проппа (1895–1970). Этот дневник опубликован в сборнике «Неизвестный В. Я. Пропп» [Пропп 2002].

Любовь есть данное природой противоядие против нечистой, только животной сексуальности. Поэтому если мужчина полноценен как человек, любимая женщина представляется чистой и святой [Там же: 324].

Многое из опыта интересного писателя и полувековой жизни отечественной литературы советского периода можно почерпнуть из «Дневника» Юрия Марковича Нагибина (1920–1994). У этой книги две примечательные особенности. Во-первых, автор пожелал увидеть её опубликованной при жизни и сдал рукопись в издательство за несколько дней до смерти. Во-вторых, книга – «полудневник-полумемуары», – по словам автора, отличается «совершенной искренностью и беспощадностью к себе». Справедливости ради стоит отметить беспощадность и по отношению ко многим коллегам по литературному ремеслу, что сделало книгу не только сенсационной, но и во многом скандальной. Книга содержательно богата и написана мастером слова. Некоторое представление о ней могут дать следующие записи.

В Пушкинских горах чудесно. Гигантские, невиданные мной ели, превосходящие стройностью и ростом мачтовые сосны, ели голые, как сосны, до самых вершин. Аллеи старых лип, дубы, заросшие прудишки, всхолмья древних городищ, тихие озера с заросшими заводями, огромные дали – какая-то совсем особая, чистая Русь. Недаром же слово «кривичи» с детства пробуждало во мне ощущение опрятности, образ белых одежд, кленовых свежих лаптей, лесного мёда и лебедей в синем небе [Нагибин 1996: 168].
Каждый рассказ Бунина кажется написанным так, словно он единственный, другого не было и не будет. Очень много рассказов Чехова написаны с позиции: а вот еще рассказ, не угодно ли?.. [Там же: 218].
И осень, и тем более весна всякий раз начинаются как бы впервые. И потому не надо бояться писать о них так, будто до тебя никто о них не писал [Нагибин 1996: 222].
30 августа 1969 г. На редколлегии как всегда прекрасны были В. Астафьев и Е. Носов, особенно последний [Там же: 265].
Любопытно: в России тронуть пьянство, значит, убить литературу. Советскую – во всяком случае. Во всей необъятной «Человеческой комедии» Бальзака пьют меньше, чем в одном рассказе Е. Носова [Там же: 559].
Интересно, как умная, сильная, талантливая – не только в науке (об этом я не могу судить), а в славе – Ольга Фриденберг, гордо заносившаяся перед Пастернаком в молодости (и не только потому, что он был влюблен в нее, а она в него – нет), так сникла перед ним в старости. Не он подавил ее, сам того ничуть не желая, а его расправивший крылья гений. Его аргументы: переводы Шекспира и «Фауста», стихи и проза – оказались сильнее всего, что могла предъявить эта незаурядная, морально более качественная натура. Какая многозначительная победа: да, гений сильнее таланта [Там же: 565].

«Дневник» снабжён указателем имён, который помогает яснее представить круг знакомых и интересов Нагибина, для которого творчество – «сцеп человека с миром, жизнью, себе подобными» [Там же: 9].

Мемуарная литература. Богатым источником подчас неожиданной информации традиционно считается мемуарная литература. О многих нюансах филологической работы можно узнать из воспоминаний писателей, поэтов, переводчиков, профессиональных филологов.

Не только для начинающего исследователя языка, но и для умудрённого опытом литературоведа полезно знакомство с книгой Ф. И. Буслаева «Мои досуги», содержащей воспоминания, статьи и размышления великого русского филолога. Так, Ф. И. Буслаев, вспоминая время, когда обучал Михаила Львовича, сына барона Льва Карловича Боде, отметил особенности своей тогдашней методики:

Положив в основу наших занятий чтение и рассказ или письменное изложение прочитанного, я соединил вместе уроки истории с изучением языка, слога и литературы, разумеется, придерживаясь для себя некоторой системы в постепенном ознакомлении моего ученика с каждым из этих разнородных предметов и не обременяя его внимания излишними подробностями [Буслаев 2003: 145].

Буслаев вспоминает, что во время посещения Варшавы ему повезло встретиться и два часа провести в обществе С. Б. Линде (1771–1847), знаменитого учёного, составившего громадный словарь польского языка. «Этот ласковый старичок» ознакомил молодого россиянина «с методом и приёмами работы над приведением в систему громадного материала, входящего в состав словаря». «Впоследствии я с благодарностью вспоминал о варшавском Линде, когда в пятидесятых годах, следуя его примеру, собирал разнокалиберный материал для своей большой грамматики, изданной в двух частях» [Там же: 271]. Вот что такое два часа в науке, когда встречаются два мотивированных специалиста!

Основательное, вполне научное исследование элементов и форм языка по лингвистическому сравнительному методу представлялось завидною целью намеченного мною пути; но чтобы беспрепятственно вступить на него, надобно было освободиться от тормозов педагогии и дидактики. Обе эти дисциплинарные науки имели для меня только временное, преходящее значение. Они должны были придавать некоторый интерес моему учительству в гимназии, которое было мне и тягостно, и скучно [Там же: 276].

А. А. Танков, ученик Фёдора Ивановича, в своих воспоминаниях несколько сглаживает конфликт учительского и научного в душевном мире своего наставника и завершает свой очерк так:

Говорят, что почти предсмертные слова Ф. И. были: школьное обучение пробудило во мне любовь к науке, которая потом навсегда сделалась предметом и целью всей моей жизни . И свою любовь к науке незабвенный наставник влагал в умы и сердца своих учеников словом, делом и примером своей жизни [Там же: 526].

Чаще всего в мемуарах вспоминающий воздаёт должное тем, у кого он учился. Ф. И. Буслаев на излёте своей жизни пропел гимн великому немцу:

«…Особенно увлекся я сочинениями Якова Гримма и с пылкой восторженностью молодых сил читал и зачитывался его историческою грамматикою немецких наречий, его немецкою мифологиею, его немецкими юридическими древностями. Этот великий ученый был мне вполне по душе. Для своих неясных, смутных помыслов, для искания ощупью и для загадочных ожиданий я нашел в его произведениях настоящее откровение. Меня никогда не удовлетворяла безжизненная буква: я чуял в ней музыкальный звук, который отдавался в сердце, живописал воображению и вразумлял своею точною, определенною мыслью в ее обособленной, конкретной форме. В своих исследованиях германской старины Гримм постоянно пользуется грамматическим анализом встречающихся ему почти на каждом шагу различных терминов глубокой древности, которые в настоящее время уже потеряли свое первоначальное значение, но оставили по себе и в современном языке производные формы, более или менее уклонившиеся от своего раннего первообраза, столько же по этимологическому составу, как и по смыслу» [Там же: 282–283].

В мемуарах Фёдор Иванович объяснил исток своих научных достижений:

…Я наконец открыл себе жизненную, потайную связь между двумя такими противоположными областями моих научных интересов, как история искусства с классическими древностями и грамматика русского языка. В Италии я изучал художественные стили – пластический, живописный, орнаментальный, античный, византийский, романский, готический, ренессанс, рококо, барокко; теперь я уяснял себе отличие литературного стиля от слога: первый отнес к общей группе художественного разряда, а второй подчинил грамматическому анализу, как живописец подчиняет своему стилю техническую разработку рисунка, колорита, светотени и разных подробностей в исполнении. Так, например, постоянные эпитеты, тождесловие, длинное сравнение – я отнес к слогу, которым пользуется эпический стиль Гомера или нашей народной поэзии [Там же: 283].
Буслаев Ф. И. Мои досуги. Воспоминания. Статьи, Размышления. М.: Русская книга, 2003.

В 2011 г. в свет вышла мемуарная книга «В кругу филологов: воспоминания и портреты» профессора Московского государственного университета Валентина Евгеньевича Хализева, литературоведа, специалиста по творчеству А. П. Чехова и теории драмы. Это воспоминания о филологическом факультете середины и второй половины XX в., об учителях, сокурсниках, коллегах по литературоведческому цеху (Г. Н. Поспелов, И. И. Виноградов, В. В. Кожинов, С. С. Лесневский, В. Н. Турбин, В. Я. Лакшин, С. И. Великовский, А. И. Журавлёва, В. Д. Дувакин и др.). В мемуарах отразилась то, что принято именовать советским литературоведением.

Сборники литературно-критических и теоретических статей писателей и поэтов. Внимательное знакомство со сборниками статей писателей и поэтов обогащает наше гуманитарное знание. Известно, что широкое распространение получили сборники публикаций выдающихся представителей литературы, объединённые темой «О литературе». Это, например, «Литература, искусство» Л. Н. Толстого [Толстой 1978] или «О литературе» А. П. Чехова [Чехов 1955]. сборник «О литературе» А. А. Блока. Это статьи о народе, интеллигенции и революции, культуре и цивилизации, статьи, речи и очерки, посвященные проблемам русской и мировой литературы и театра [Блок 1989 б ].

Перу О. Э. Мандельштама принадлежит книга статей «Слово и культура» [Мандельштам 1987]. Чтение её не раз остановит читателя перед интересным филологическим соображением. Например, о скорости развития языка:

Скорость развития языка несоизмерима с развитием самой жизни. Всякая попытка механически приспособить язык к потребностям жизни заранее обречена на неудачу. Это насильственное, механическое приспособление, недоверие к языку, который одновременно и скороход, и черепаха [Мандельштам 1987: 60].

На развитие языка влияет всё: «Жизнь языка открыта всем, каждый говорит, участвует в движении языка, и каждое сказанное слово оставляет на нём свежую борозду» [Там же: 179].

Поэт формулирует идею словоцентричности русской культуры:

У нас нет Акрополя. Наша культура до сих пор блуждает и не находит своих стран. Зато каждое слово словаря Даля есть орешек Акрополя, маленький кремль, крылатая крепость номинализма, оснащённая эллинским духом на неутомимую борьбу с бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории [Там же: 63].

Вот как выглядит фонетика русской речи в восприятии поэта:

Множитель корня – согласный звук – показатель его живучести. Слово размножается не гласными, а согласными. Согласные – семя и залог потомства языка. Пониженное языковое сознание – отмиранье чувства согласной. Русский стих насыщен согласными и цокает, и щёлкает, и свистит ими. Настоящая мирская речь. Монашеская речь – литания гласных [Там же: 69].

По Мандельштаму, только язык обеспечивает единство словесной культуры: «…Критерием единства литературы данного народа, единства условного, может быть признан только язык народа, ибо все остальные признаки сами условны, преходящи и произвольны» [Там же: 57].

Перу известного русского писателя, эмигрировавшего в США, Сергея Донатовича Довлатова (1941–1990) принадлежит книга критических статей, выступлений, лекций и эссе «Блеск и нищета русской литературы», в которой читатель найдёт немало интересных, парадоксальных утверждений, способных вызвать желание вдуматься, казалось бы, в очевидные, привычные представления о литературе и творческом процессе. Центральной, на наш взгляд, публикацией в сборнике является лекция, прочитанная 19.03.1981 в университете Северной Каролины, тема которой дала название всему сборнику.

Наше внимание может задержаться на ярких по форме и нетривиальных по содержанию фрагментах филологической прозы писателя.

…Литература постепенно присваивала себе функции, вовсе для неё нехарактерные. Подобно религии, она несла в себе огромный нравственный заряд и, подобно философии, брала на себя интеллектуальную трактовку окружающего мира. Из явления чисто эстетического, сугубо художественного литература превращалась в учебник жизни, или, если говорить образно, литература из сокровища превращалась в инструкцию по добыче золота [Довлатов 2010: 96].
…Пока живёт и работает хотя бы один настоящий писатель – литература продолжается [Там же: 108].

Литературным и человеческим идеалом для Довлатова, по его признанию, является А. П. Чехов.

На смену этим четырём титанам (Толстому, Достоевскому, Тургеневу и Гоголю. – А. Х.) пришёл Чехов – первый истинный европеец в русской литературе, занимавшийся исключительно художественным творчеством и не запятнавший себя никакими общественно-политическим выходками и фокусами. Чехов первым добился широкого признания на Западе, лучшие американские писатели охотно говорили о том влиянии, которое оказало на них творчество Чехова… [Там же: 101].

Это признание Довлатова диссонирует с прямо противоположным мнением Ю. М. Нагибина, высказанным в его «Дневнике»:

Почему-то у всех писавших о Чехове при всех добрых намерениях не получается обаятельного образа. А ведь сколько тратится на это нежнейших, проникновеннейших слов, изящнейших эпитетов, веских доказательств. Ни о ком не писали столь умиленно, как о Чехове, даже о добром, красивом Тургеневе, даже о боге Пушкине. Писали жидкими слезами умиления о густых, тяжелых, как ртуть, слезах Толстого над ним. Писали, какой он тонкий, какой деликатный, образец скромности, щедрости, самоотверженности, терпения, выдержки, такта, и всё равно ничего не получается. Пожалуй, лишь Бунину что-то удалось, хотя и у него Чехов раздражает. И вдруг я понял, что то вина не авторов, а самого Чехова. Он не был по природе своей ни добр, ни мягок, ни щедр, ни кроток, ни даже деликатен (достаточно почитать его жестчайшие письма к жалкому брату). Он искусственно, огромным усилием своей могучей воли, вечным изнурительным надзором за собой делал себя тишайшим, скромнейшим, добрейшим, грациознейшим [Нагибин 1996:241].

Впрочем, у Довлатова, боготворившего Чехова, есть надёжный союзник в лице К. И. Чуковского, который тоже в своём дневнике объяснялся в любви к Чехову:

О Чехову говорят как о ненавистнике жизни, пессимисте, брюзге. Клевета. Самый мрачный из его рассказов гармоничен. Его мир изящен, закончен, женственно очарователен. «Гусев» законченнее всего, что писал Толстой. Чехов самый стройный, самый музыкальный изо всех [Чуковский 1991: 30–31].
Сейчас сяду писать о Чехове. Я Чехова боготворю, таю в нём, исчезаю, и потому не могу писать о нём – или пишу пустяки [Там же: 63].

Сказанное – аргументы в пользу мнения, что сопоставительное чтение записных книжек, дневников, мемуаров писателей и учёных развивает стереоскопичность зрения гуманитария-исследователя, формирует многоцветную карту интеллектуального пространства, шлифует филологизм мышления.

Внимательное изучение творческого наследия С. Д. Довлатова приводит к выводу, что это писатель с глубоким филологическим уклоном. Проучившись два с половиной года на факультете журналистики Ленинградского университета, будущий писатель не стал профессиональным филологом, но остался им по призванию и таланту. Тяга к филологическому анализу слова видна на многих страницах им написанного. Некоторые из его литературно-критических текстов посвящены исключительно поискам точного толкования слова. В заметке «Это непереводимое слово – "хамство"» Довлатов сопоставляет синонимы к лексеме хамство – грубость, наглость, нахальство – и обнаруживает семы "сверху вниз" и "безнаказанность". В итоге им предлагается словарная дефиниция: «…Хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом – умноженные на безнаказанность» [Довлатов 2010: 187]. В заметке «Трудное слово» разбирается столь популярное в российском обиходе слово халтура: «Загадочное, типично советское, неведомое цивилизованному миру явление, при котором низкое качество является железным условием высокого заработка» [Там же: 167].

О врождённости филологизма свидетельствует признание писателя:

…Мысли, идеи и тем более сюжет – это как раз то, что меня интересует в литературе меньше всего. Более всего мне дорого в литературе её внеаналитическая сторона, её звуковая гамма, её аромат, её цветовая и фонетическая структура, в общем, то, что мы обычно называем необъяснимой привлекательностью [Там же: 93].

Недаром вступительная статья профессора, доктора филологических наук И. Н. Сухих названа им так: «Филолог Довлатов: зачёт по критике». Филология, полагает автор вступительной статьи, не столько профессия, сколько дар, сходный с даром поэтическим, но более редкий. Довлатов был не просто природным филологом, но писателем, который филологию сделал предметом своей литературы [Сухих 2010: 5, 7].

Сборники статей писателя Ю. М. Нагибина «Размышления о рассказе» [Нагибин 1964], «Литературные раздумья» [Нагибин 1977], «Не чужое ремесло» [Нагибин 1983] – это интересный и поучительный рассказ о литературной жизни и формировании литературного дарования, о творческой лаборатории писателя. Ю. М. Нагибин размышляет о жанре рассказа, о преподавании литературы в школе, о языке литературных произведений. Есть немало советов начинающему собрату по искусству: «…Начало должно быть энергичным, а конец – давать пищу для размышлений» [Нагибин 1983: 7].

В сборнике статей английского писателя С. Моэма «Искусство слова» мы найдём интересное соображение о сущностных характеристиках слова в художественном тексте: «Слово имеет вес, звук и вид; только помня обо всех этих трёх свойствах, можно написать фразу, приятную и для глаза, и для уха» [Моэм 1989: 351]. Одновременный учёт всех трёх характеристик слова объясняет природу затруднений не только в переводе, но и в автопереводе.

Сборник известного немецкого писателя XX в. Г. Гессе под пространным названием «Магия книги. Эссе, очерки, фельетоны, рассказы и письма о книгах, чтении, писательском труде, библиофильстве, книгоиздательстве и книготорговле» [Гессе 1990] – повод для продуктивных размышлений. В статье «Язык» автор пишет об аккумулирующей природе слова, о бедности всемирного языка. В эпоху языковой глобализации актуален вывод Г. Гессе:

…Всемирный язык сограждан отнюдь не таков, каким мечтается он писателю, у них он не первобытная россыпь сокровищ, не бесконечный оркестр, а упрощённый набор телеграфных знаков, экономящий силы, слова и бумагу и не мешающий зарабатывать деньги [Гессе 1990: 67].

Интересен взгляд профессионального переводчика на художественный текст. В отечественной практике перевода заметное место занимает С. Апт, познакомивший русскоязычных читателей с произведениями выдающихся немецких писателей XX в. Перевод романа Томаса Манна «Иосиф и его братья» Аптом считается классикой. Сборник «С. Апт о себе и других. Другие – о С. Апте: Сб. воспоминаний, статей, интервью» содержит немало полезной информации и мыслей, полезных филологу. Приведём несколько заметок.

Вообще, ни в коем случае нельзя переводить слова. Переводить нужно, очень точно поняв смысл каждой фразы, целым блоком [Апт 2011: 150].
Хорошим переводчиком был Любимов. Хорошим переводчиком, при всех ограниченностях, был Маршак. У него по-своему, но получалось. Что еще… Я считаю, что перевод Пастернака «Фауста» местами очень хорош, местами совсем нехорош. Вообще Гёте переводить, по-моему, невозможно. Все русские переводы из Гёте не удаются. Кстати, очень трудно переводить на немецкий язык и Пушкина. Я знаю очень хорошего переводчика на немецкий «Евгения Онегина» Дитера Кайля. По-моему, у него это получилось. Но он говорил: «Евгений Онегин» – это европейский роман, это еще можно перевести. А «Сказки» Пушкина я мечтаю перевести, но понял, что это невозможно. Почему? Потому что тут как раз «sprachliche Landesgotter», о которых я говорил вначале. «У Лукоморья дуб зеленый…» и так далее [Там же: 158].
Из письма Геннадия Трифонова Е. В. Стариковой: Мой немецкий переводчик – человек еще достаточно молодой и свободно говорящий по-русски – сказал мне, прочитав «Иосифа» в переводе Соломона Константиновича: «В немецком тексте романа все-таки нет этого библейского пространства, этого воздуха Вечности, и роман соткан как бы из немецкой целесообразности, вытесняющей поэзию содержания. А в русском переводе все это есть, и живет, и дышит своей особой жизнью именно русской речи». Зовут этого человечка Андреас Штрофельд, ему 30 лет, он доктор филологии… [Там же].
Я считаю А. К. (Толстого. – А. Х.) одним из величайших знатоков нашего выразительного по силе и по коварству языка, прямо скажу – не ниже Крылова… [Там же: 46] – эта оценка достаточно оригинальна.
Есть даже, не знаю, впрочем, сохранилась ли до сих пор, такая дисциплина – методика, но думаю, что никакие методики не сделают человека педагогом, если у него нет суммы качеств, которые достаются только от природы и совершенствуются только прожитым и пережитым. Но живой пример высокого преподавательского мастерства бывает заразителен, может при случае увлечь другого, научить его тому, чему никогда не научат методические пособия [Там же: 17–18].
Nostoi – так назывались послегомеровские поэмы, описывающие возвращение греков из Трои, плавания из Малой Азии в Грецию; algos – боль. Поэтому понятие «ностальгия» означает тоску по возвращению [Там же: 237].

В этой этимологии есть нюансы, которые не чувствуются в соответствующих словарях.

Эпистолярий. Уникальным источником идей и фактов служит эпистолярий – совокупность писем выдающихся филологов, писателей, философов и педагогов, всех, кто профессионально занимается словом.

Из писем можно узнать то, чего не встретишь в публикациях того или иного автора. К примеру, в романах И. А. Гончарова или в его статьях мы не встретим тех суждений о языке, которые содержатся в его письмах к образованным дамам русского общества, которые были неравнодушны к писательству. Так, в письме к Е. А. Нарышкиной есть пассаж о языке как важнейшем этническом признаке: «Больше всего языком человек принадлежит своей нации» [Гончаров 1977: 15]. В этом письме есть суждения о том, что во второй половине будущего XX в. назовут антропоцентризмом: «Язык – не есть только говор, речь: язык есть образ всего внутреннего человека: его ума, того что называется сердцем, он выразитель воспитания, всех сил умственных и нравственных… Да, язык – есть весь человек в глубоком, до самого дна его природы, смысле» [Там же]. Этому языку учатся не по тетрадкам и книгам, а впитывают от родителей, кормилицы и няньки, от товарищей и подруг. Это язык народа, купцов и мещан, язык ремёсел. И как достойное завершение – обработанный, чистый литературный язык образцовых писателей. «Стало быть, язык, а с ним русскую жизнь, всасывают с молоком матери – учатся и играют в детстве по-русски, зреют, мужают и приносят пользу по-русски. Он то же для человека, что родной воздух!» [Там же]. Эти слова о роли родного языка не раз вспомнятся и прозвучат на лекциях или лягут на страницы филологических или педагогических сочинений.

В письме к С. А. Толстой И. А. Гончаров говорит о связи языка, национальности и оригинальности творчества писателя: «…К какой бы нации, и полу, и званию автор не принадлежал, но если он будет думать на одном языке, говорить на другом, а писать на третьем – он будет всегда так же бледен, туманен и бесцветен, как его герои. Оригинальность, силу, колорит и проч. может дать писателю только его национальность» [Гончаров 1977 б: 16]. Завершается письмо энергичным тезисом: «…Нужно русскому быть русским – а связывает нас со своею нациею больше всего – язык» [Там же: 22].

Совсем не случайно, что письма, казалось бы, достаточно интимная область общения, составляют полноценную часть литературного, научного, культурного наследия, концентрируются в специальные сборники типа «Переписка с русскими писателями» Л. Н. Толстого [Толстой 1962].

Немало глубоких мыслей великого писателя было сформулировано в письмах к его корреспондентам, например, мысль о соотношении языка и художественного творчества из письма Толстого к Н. Н. Страхову в 1872 г.:

…А язык, которым говорит народ и в котором есть звуки для выражения всего, что только может желать сказать поэт, – мне мил. Язык этот, кроме того – и это главное – есть лучший поэтический регулятор [Толстой 1992: 61: 278].

До сих пор остаётся актуальной, хотя в полной мере и не решённой задачей филологии – отыскивать в тексте – художественном или научном – присутствие самого автора текста:

Не только в художественных, но в научных философских сочинениях, как бы он ни старался быть объективен – пускай Кант, пускай Спиноза, – мы видим, я вижу душу только, ум, характер человека пишущего [Толстой 1992: 66: 254].

Обширная переписка А. П. Чехова, представленная двумя томами [Чехов 1984], дала возможность из фрагментов писем, посвященных вопросам литературного труда, составить сборник «А. П. Чехов о литературе» [Чехов 1955].

Много интересного даст увесистый том писем Ю. М. Лотмана [Лотман 1997]. 732 письма, написанных за полвека и адресованных родным, друзьям, коллегам и ученикам, содержат богатый для филолога материал, ибо принадлежат перу замечательного литературоведа, культуролога, семиолога, историка. В письмах содержатся глубокие научные рассуждения, полемика, описания быта и настроения, отчёты о кафедральных и издательских делах. По сути, переписка – рассказ о судьбе филолога в эпоху тоталитаризма, во времена идеологического прессинга.

В последнем томе собрания сочинений замечательного русского писателя второй половины XX столетия Евгения Ивановича Носова (1925–2002) представлена его переписка с коллегами по литературному цеху. В письмах не только добрые, нежные слова сердечного расположения к адресатам, не только радость по поводу выхода в свет новых рассказов и повестей, своих и чужих, не только горестные сетования на злоключения в кабинетах руководителей издательств и журналов, не только жалобы по поводу нездоровья и благодарность за добрые слова и скромные гостинцы друзей, в письмах содержатся размышления о радостях и издержках литературного труда, о секретах мастерства, о тех моментах создания текста, которые ведомы тем, кто их создаёт. Вот несколько таких заметок из писем Е. И. Носова В. П. Астафьеву, которые в сумме представляют авторское кредо писателя.

Творческий инстинкт удерживал Е. И. Носова от сползания в социологизм, столь соблазнительный при описании отрицательных сторон жизни.

Я все лезу в социологию, что-то пытаюсь доказывать, а это вряд ли нужно. Ведь все эти штуки, пусть даже написанные с жаром души, быстро гаснут и покрываются холодным пеплом. Спустя пять – десять лет их читать уже невозможно [Носов 2005: 101].

Тогда что же может обеспечить достаточное долгожительство твоих творений? Ответ неожиданный, но он звучал неоднократно.

Очевидно, надо подумывать о «вечности» творений, об их всегдашней свежести, и в этом смысле лучшее дело, ты прав, – лирический, теплый и душевный, не обязательно сладкий и благополучный рассказ [Носов 2005: 101].
Мне кажется, что если бы рассказ был выдержан в подобном грустном, сдержанном, элегическом настрое, то он разил бы куда сильней, чем твое злое ехидство [Там же: 105].

По мнению Е. И. Носова, лиризм, элегичность, сдержанность, теплота и душевность обладают свойством обеспечивать воздейственность прозы на читателя и долговечность её художественного эффекта.

Требуемые свойства прозы возникают только в результате длительной и тщательной работы над стилем повествования.

Но вот второе замечание, которое я бы отстаивал. У тебя есть стилевые срывы. Ты начинаешь рассказ широко, плавно, элегически, чистым, хорошим языком размышляющего интеллигента. А в середине есть места, где ты срываешься, – говоришь запальчиво и грубо [Там же: 105].

Не раз при чтении произведений молодых коллег и в отзывах о прочитанном у Носова возникнет плотницкий образ писательской работы: «сама фраза неошкуренная, из неё коряво торчат ненужные сучки»; или: «Фразу надо ошкурить и хорошенько потесать» [Там же: 170–174]. К этому образу подвигала потрясающая требовательность мастера к своему творчеству:

Над последним рассказом – «Красное вино победы» – работал все лето – апрель, май, июнь, июль. Вот вчера только отнес на машинку. Собственно, это единственная вещь в этом году. В прошлом году написал тоже всего один рассказ. Продуктивность моя упала до предела, хотя дурака и не валяю, работаю много, пишу по 3–4 варианта одного и того же рассказа – не правлю, а каждый раз пишу заново. Фактически на один рассказ приходится по 5–6 печатных листов [Там же: 117].

Сюжет – неотъемлемая, казалось бы, принадлежность прозы, и тем не менее Евгений Иванович размышляет о его необходимости и об ограничениях, накладываемых самой сюжетикой:

Хорошо писать по сюжету. Но я их делать не умею, сюжет – всегда придумка. А жизнь – она без сюжетов. И чем ближе к жизни, тем безыскуснее должна быть вещь. В этом трудность её написания [Там же: 124–125].

С одной стороны, сомнения в необходимости сюжетов, а с другой – мысль о романе, который с трудом можно представить без сюжета, если это не поток сознания, а реалистическое произведение. Из письма к В. П. Астафьеву:

Начинаю серьёзно подумывать о романе. Хочу воспроизвести в прозе «Слово о полку Игореве». Но не просто пересказать, а покопаться в этом времени поглубже. Этот князь противоречив и авантюрен, и я вовсе не собираюсь выдавать его за национального героя [Там же: 114–115].

Писалось это в 1967 г., а в 1977-м завершена была повесть «Усвятские шлемоносцы» с эпиграфом из «Слова о полку Игореве»: «И по Русской земле тогда Редко пахари перекликалися, Но часто граяли враны». Преемственность в великой литературе может принимать самые разные формы.

В одном из писем Евгений Иванович подбадривает друга-писателя: «Теперь ты уже не принадлежишь самому себе, а прежде всего – святому и великому делу, коим во веки веков было на Руси слово – будь то былина, песня или простое слово правды» [Носов 2005:113]. В этих словах жизненное и писательское кредо Носова.

Задумывался писатель и о формах национального в художественном творчестве. В письме к коллеге по литературному цеху В. И. Юровских Носов сформулировал своё понимание русскости:

…Мне меньше понравились твои газетные публикации, которые ты прислал мне вместе с письмом. Понимаешь, в них ты излишне-нарочито уснащаешь свою лексику книжной русскостью. Для того чтобы писать на хорошем русском языке, не обязательно то и дело прибегать к сказоподобию. В этом твоём письме очень чувствуется поделковость, некая стилизация под «хохлому». А надо, чтобы всё было естественно, просто и через это – хорошо, поэтично [Там же: 217–218].

Из чего складывается то самое русское слово, из которого рождается феномен русской литературы? Ответ содержится в яркой метафоре – оценке мастерства В. И. Юровских:

Ты владеешь тем редким даром, тем редким ферментов пчелы, которая, казалось бы, из ничего, из невидимой пыльцы нашего неброского разнотравья собирает и творит целебный и непостижимый наукой и разумением мед для человеческой души. У тебя все получается целительно и ароматно, потому что берешь свой взяток не с искусственных газонов, а на просторах отчей стороны [Там же: 224].

Письмо Носова М. С. Астафьевой-Корякиной – своеобразный мастер-класс, преподанный писательнице. Начало – общая весьма положительная оценка:

Превосходная книга! Я закрыл ее с уважением и с какой-то возвышенной думой о сокрытой силе русского человека, о невостребованности его доброты, святого долготерпения и тех духовных сокровищ, кои несут свет и благо, где бы этот человек ни жил и чего бы ни касались его руки и душа [Там же: 170].

Затем детальный – по предложениям и абзацам – разбор текста. Начало разбора – оценка вступления. Каждому пишущему следует помнить и по мере возможности использовать завет Мастера:

Вы прочитали ознакомительный фрагмент! Если книга Вас заинтересовала, вы можете купить полную версию книгу и продолжить увлекательное чтение.

Создатель сайта - Михаил Михеев. Для него исследования дневниковой прозы составляют предмет научной работы. Кстати, если вы хотите познакомиться с этой стороной его деятельности, в том числе и с курсом лекций, прочитанным им на данную тему на историко-филологическом факультете РГГУ, то щелкните по ссылке "Исследования дневниковой прозы" . Между прочим, написано без ученого занудства, да и объект интересный.

Но меня в первую очередь привлек материал, который господин Михеев исследует и которым щедро делится с нами, создав для этой цели тот сайт, на котором мы сейчас находимся. Предполагается, что содержание сайта будет постоянно пополняться. Но уже сегодня здесь можно найти электронное воспроизведение изданных на бумаге дневников Михаила Пришвина и Павла Филонова, записных книжек Андрея Платонова, Варлама Шаламова и Лидии Гинзбург. Рядом - воспоминания Игоря Михайловича Дьяконова, "Осадная книга (блокадный дневник)" Александра Николаевича Болдырева, "Дневники" Всеволода Иванова и "Воспоминания" ученого-антрополога Елеазара Моисеевича Мелетинского. По мне, такая литература гораздо интереснее художественной. Зачем обливаться слезами над вымыслом, когда сама действительность преподносит такие сюжеты, что куда там писательскому воображению...

Правда, сюжет в прямом смысле слова есть не везде. Например, в записных книжках Андрея Платонова связного повествования вы не найдете. В качестве предисловия к этой электронной публикации приведены слова самого писателя из записи 1947 года:

"Блокноты, тетради, записные книжки - это, вероятно, лишь скромное название уже давно существующего и все еще нового, то есть формально не узаконенного, литературного жанра. Этот жанр существует для небольших произведений, которые всего удобнее и полезнее излагать именно способом "записной книжки".

Если же блокноты и записные книжки являются складочно-заготовительными пунктами литературного сырья, то было бы странно опубликовать что-либо "из записной книжки", потому что питать читателя сырьем нельзя, это есть признак неуважения к читателю и доказательство собственного высокомерия".

Как вы убедитесь, "литературного сырья" в записных книжках самого Платонова предостаточно. Но он-то как раз мог бы и не скромничать, не стесняться мнимого высокомерия. Ибо знакомиться с его "сырьем" человеку, неравнодушному к прозе Платонова, более чем интересно. Ведь тут наглядно виден процесс рождения необычного языка этого писателя. Фразы, в которых корявость слога сочетается с глобальным размахом мысли, подбрасывала Платонову сама жизнь. В ней, в этой жизни, было пруд пруди персонажей, которые, будучи, образно говоря, едва знакомыми с четырьмя арифметическими действиями, желали произвести переворот не только в высшей математике, но и в самом мироустройстве. Заслуга Платонова в том, что он умел это услышать и выстроить в некую систему, картину мира, где "дети не едят сахару, чтобы создать социализм"...

Поразительно, что писатели и художники, которых мы привыкли рассматривать как своего рода диссидентов от искусства, за пределами своих произведений нередко демонстрируют не враждебность системе "мы наш, мы новый мир построим", а известное идеологическое родство с ней. Почитайте хотя бы дневники Павла Филонова . Возьмем, к примеру, записи в дневнике 1932 года о переговорах с Изогизом по поводу картины "Тракторная" Красного путиловца" (сама тема картины говорит о многом). Вот, скажем, запись от 28 марта, где Филонов приводит свои собственные слова, сказанные одному из чиновников советского издательства: "...А работать эти ставленники буржуазии, поставляющие отбросы Изо на пролетарский рынок, не умеют". Можно как угодно высоко ставить Филонова - художника-новатора и как угодно низко расценивать творения Исаака Бродского, бескрылого реалиста, к которому эти слова в данном случае относятся, но ход мысли, но терминология... Хоть сейчас вставляй фразу в платоновский "Котлован"!

Может, это вообще судьба всякого художника, ломающего устоявшиеся формы в своем искусстве, - заигрывать с революционной фразой, а потом и с революционной властью или властью, объявляющей себя таковой?

Косвенную полемику с революционерами от искусства и науки встречаем в дневниках Михаила Пришвина - сугубого традиционалиста (он очень удивляется и даже обижается, когда товарищи по цеху обнаруживают у него "обнажение приема" по Шкловскому). Приведу выбранную навскидку, но показательную запись 1929 года (намеренно даю большую цитату, ибо тут важны нюансы, не позволяющие окончательно зачислить Пришвина в этакие "диссиденты от консерватизма" и свидетельствующие, что никому не удавалось "выпрыгнуть из времени", где он живет):

"Луначарский, присоединяясь к разгрому Академии, говорит, что "всякая наука вне марксизма есть полунаука". Возмущение охватывает от этих слов, когда собираешь в себе свой естественный разум: отбросив даже теоретическую науку, трудно человека, работающего над туберкулезной бациллой, обязать марксизмом. Но понимать надо все эти фразы с ключом: Лун хочет сказать, конечно, что половина работы ученых в капиталист условиях пропадает на войну и роскошь, тогда как в условиях осуществленного марксизма вся наука целиком будет помогать людям жить. Такое упование, и ему должна подчиняться наука (ох, как хотелось даже Пришвину верить, что в нашей стране осуществляются лучшие упования человечества, якобы абсорбированные марксизмом! - В. Л.). Но с точки зрения ученого "марксизм" такая же наука, как напр, "геология". И ему непонятно, почему же одна дисциплина должна подчиняться другой, стать несродной".

Не удержусь и брошу один камешек в огород "атеистов от науки":

"Развитие наук в истории связано вернее всего не с оскудением веры в Бога, а с бременем постижения его лично. Ученый часто говорит "нет Бога!", но это значит: нет Бога, в котором насильственно должна исче знуть его личность. Такого рабовладельца он отвергает и занимается "законами" в тайном уповании, что и тут все - Бог. Ученый извне, "политически" атеист, а в творчестве непременно теист".

"Умер Кузмин. Литфонд разослал отпечатанные на машинке повестки с приглашением на похороны члена Союза писателей "Кузьмина М. А.". Кроме грубости и невежества - мягкий знак в фамилии покойного и поставленные после фамилии инициалы (тогда это еще раздражало, а нынче вполне принято и у людей, считающих себя достаточно интеллигентными. - В. Л.) - в составлении текста принимала участие еще хитрость. Объяснив, что Михаил Кузмин состоял членом союза, Литфонд придал делу погребения ведомственный характер. Большая часть пригласительных повесток пришла на другой день после похорон. Притом руководители литературных организаций сами не явились и прислали оркестр из трех унылых музыкантов в шинелях. Эстетам это понравилось. Я думаю, это понравилось бы Кузмину, который был прожженным эстетом и знал толк в нелепых и горьких вещах".

Любопытно сравнить "Записки блокадного человека" той же Лидии Яковлевны Гинзбург с "Осадной книгой (блокадным дневником" востоковеда-ираниста Александра Николаевича Болдырева (кстати, обязательно прочтите биографический очерк о нем И. М. Стеблина-Каменского). В обоих дневниках - свидетельства очевидцев, страшная правда о блокадном Ленинграде. Но Лидия Яковлевна - человек, привыкший подвергать тщательному анализу не только литературные тексты, но и факты. Поэтому действительность в ее записках предстает как бы отстраненной аналитическим сознанием. И даже самые ужасные картины являются у нее в свете беспощадного аналитического сознания. У Болдырева господствуют детали и частности, которые беспощадны в своей обыденности. Автор дневника не столько размышляет, сколько регистрирует. И лишь иногда позволяет себе обобщения, например: "Ни один народ в мире этого бы не вытерпел, ни одно правительство этого бы не допустило" (запись от 4 января 1942 года).

Почитав воспоминания и дневники наших старших современников, испытываешь, быть может, стыдную, но по-человечески, думаю, такую понятную почти физическую потребность в более спокойном чтиве. Что ж, обратитесь к "Старой записной книжке" Петра Андреевича Вяземского . Помимо всего прочего насладитесь сочным русским языком, да не тем, который придумывает Солженицын, вводя архаизмы и областные выражения сомнительного толка, а настоящим. Впрочем, Вяземский тоже был не чужд охранительным помыслам в этой области:

"У нас прежде говорилось: "воевать неприятеля", "воевать землю", "воевать город"; воевать кого, а не с кем. Принятое ныне выражение двоемысленно. Воевать с пруссаками может значить вести войну против них, и с ними заодно против другого народа. Желательно было бы, чтобы изгнанное выражение получило снова право гражданства на нашем языке".

Желание Вяземского, как известно, не осуществилось. И нынче, когда говорят по-русски, например, что арабы воюют с евреями на Ближнем Востоке, то вряд ли кто предположит, что евреи при этом выступают союзниками арабов, если эти евреи, конечно, не Йоси Бейлин и не члены организаций "Шалом ахшав" или "Нетурей-карта"...

Сайт Михаила Михеева выстроен просто, но достаточно удобно. Многие тексты тут можно не только читать онлайн, но и скачать на свой компьютер. Недостатков, пожалуй, два. И оба являются следствием того, что тексты сканированы и не отредактированы (или почти не отредактированы) перед электронным воспроизведением. В результате тут, во-первых, многовато ошибок, допущенных считывающим устройством, а во-вторых, в тексте воспроизведены не только номера страниц, но и всяческие колонтитулы, графически при этом с основным текстом сливающиеся, что несколько раздражает при чтении.
Виктор Лихт

На рассвете 12 июня 1812 года «Великая армия» Наполеона количестве 640 тысяч человек переправившись через реку Неман, вторглась в пределы Российской империи. Русская армия насчитывала 590 тысяч человек. Она была разделена на три далеко отходящих друг от друга группы под командованием М.Б. Барклая-де-Толли, П.И. Багратиона и А.П. Тормасова. Александр I находился при штабе армии М.Б. Барклая. «Я не положу оружия заявил он, - доколе ни единого неприятельского война не останется в царстве моем».

Быстрое передвижение мощной французкой армии опрокинуло планы русского командования задержать ее силами армия Барклая приударить во фланг сил Багратиона. Стратегическая обстановка требовала скорейшего соединения двух армии, а это заставляло отступать. Численное превосходство неприятеля ставило вопрос о срочном пополнении армии. Но в России не было всеобщей воинской повинности. Армия комплектовалась путем рекрутских наборов. И Александр I решился на необычный шаг. Шестого июля, находясь в военном лагере в близь г. Полотска, он издал манифест с призывом создавать народное ополчение. В тот же день Александр I оставил армию и выехал в Смоленск. В Смоленске царь встретился с местным дворянством, которое просило разрешение вооружиться самим и вооружить крестьян. Одобрив это ходатайство Александр I обратился к смоленскому епископу Иринею с рескриптом, в котором возлагал на него долг ободрять и убеждать крестьян, чтобы они вооружались, чем только могут, не давали врагам пристанища и наносили им «великий вред и ужас». Рескрипт узаконил партизанскую войну. Но крестьяне, покинувшие свои жилища и ушедшие в лес, ничего не знали о нем. Их борьба против захватчиков разворачивалась независимо от царских рескриптов. В августе на смоленской земле уже действовали первые партизанские отряды.

Выставляя заслоны против фланговых ударов, теряя солдат в результате быстрых маршей и стычек с партизанами, «Великая армия» таяла на глазах. К Смоленску под предводительством Наполеона подошла только 200 тысяч человек.

В это время Александр I был уже в Москве. Население древней столицы было охвачено патриотическим подъемом. «Наполеон не может нас победить, - говорили простые москвичи, - потому что для этого нужно всех нас наперед перебить». На встрече с императором дворянство выразило желание выставить в ополчение по десять человек на каждое сто душ своих крепостных. Московское купечество собрало по подписке 2,4 млн. рублей. Городской глава, капитал которого составлял сто тысяч рублей, первый подписался на 50 тысяч крестясь и говоря: «Бог дал их мне, и я отдаю их Отечеству».

Александр I в те дни вел себя необыкновенно скромно, даже робко проходя по Кремлю, кланялся народу, просил не расталкивать теснившихся вокруг него людей. Прежде чем появиться перед дворянством и произнести речь, долго «набирался духу». Судьба его царствования висела на волоске, но он уже уловил настроение народа, понял, что война приобретает народный характер и что только это может спасти его в схватке с Наполеоном. Кто-то осмелился спросить, что он намерен делать, если Бонопарт захватит Москву. «Сделать из России вторую Испанию», - твердо отвечал Александр I. В Испании в это время шла народная борьба против французких оккупантов.

Недаром, однако, говорили, что у Александра были две политики - либерально-просвещенная и полицейско-репрессивная. В период Отечественной войны А.А. Аракчеев держался в тени, но неотступно следовал за императором. Другой представитель той же политики граф Ф.В. Ростопчин, был назначен на пост московского генерал-губернатор. Отличаясь самодурством и крайне подозрительностью, но всюду искал шпионов и озадачивал москвичей своими выходками. Когда в одном из московских дворцов дворяне и купцы собрались на встречу с царем, у бокового выхода расторопный Растопчин поставил возок с двумя полицейскими, одетыми по-дорожному. Все знали, что в этом возке отправлялся в Сибирь тот, кто скажет лишнее слово.

В конце июля у Смоленска русским армиям удалось соединиться. Александр, к тому времени вернувшийся в Петербург, мелил с назначением главнокомандующего. Общее руководство с армиями было поручено Барклаю-де-Толли, занимавшему пост военного министра. Хороший стратег и мужественный войн, он был молчалив, замкнут, малодоступен, почти никогда не говорил с солдатами. В армии не любили. Багратион, сторонник более активных действий, открыто выражал несогласие с тактикой Барклая. Генералы не ладили друг с другом. В несогласованности их действий многие видели причину того, что после кровопролитного сражения русские войска оставили Смоленск. Отступление снижало боевой дух армии, участились случай мародерства, поползли слухи об измене. В армии и обществе заговорили о том, что Барклай «ведет гостя в Москву».

Тем временем, победоносно завершив войну с Турцией, в г. Петербург вернулся М.И. Кутузов. в ту пору ему шел шестьдесят седьмой год. Ученик и соратник А.В. Суворова он обладал суровым стратегическим мышлением, был опытным военным начальником и дипломатом. О М.И. Кутузове сразу заговорили как о единственном человеке, способным занять пост главнокомандующего. Московские и Петербургские ополчения избрали Кутузова своим начальником, причем в Петербурге он был избран единогласно, а в Москве обошел Ростопчина. Александр недолюбливал Кутузова, но в создавшейся обстановке должен был уступить. «Общество желало его назначения, и я его назначил, - сказал он в сердцах, - сам же я умываю руки». В дальнейшем царь не раз подумывал о замене Кутузова на Барклая, но так и не решился это сделать.

Справедливости ради надо сказать, что Александр был тверд в борьбе с Наполеоном и внес в нее немалый вклад. Проведя трудные переговоры со шведским королем, он сумел удержать его от союза с королем с французким императором. Так была достигнута еще одна дипломатическая победа в этой войне.

По дороге в армию Кутузов часто повторял: «Если только Смоленск застану в наших руках, то неприятелю не бывать в Москве». За Торжком он узнал, что Смоленск оставлен. «Ключ у Москве взят», - с огорчением сказал Кутузов. После этого его мысль вновь и вновь возвращалась к тому, какой выбор он должен сделать

«Не решен еще вопрос, - писал он в одном писем, - потерять ли армию или потерять Москву».

Семнадцатого августа у села Царева-Займище Кутузов прибыл в армию, встреченный всеобщим ликованием. Офицеры поздравляли друг друга, а солдаты быстро сложили поговорку6 «Пришел Кутузов бить французов». Разве можно с такими молодцами отступать?» - говорил он, осматривая войска. Но затем, разобравшись с обстановкой, дал приказ продолжить отступление надо было привести порядок в армии и соединиться с подходившими резервами. Рядом решительных мер Кутузов улучшил снабжение армии, пересек мародерство, подтянул дисциплину. Большие надежды главнокомандующий возлагал на формировавшееся в Москве ополчение.

Москва в эти дни жила необычайной жизнью. Большинство тех, кто мог носить оружие, записывалось в ополчение. Старики, женщины, дети готовились в путь. После оставления Смоленска от московских застав потянулись вереницы карет и колясок. Потом их сменили повозки и простые телеги. А затем пешие.

Торжественные проводы московского ополчения состоялись четырнадцатого августа. Замечательный русский поэт В.А. Жуковский, ушедший с ополчением, был человеком совсем не военным. Он писал, что пошел «знамена не для чина, не для креста, не по выбору собственному а потому что в это время всякому должно было быть военным, даже и не имея охоты». Московское ополчение участвовало в Бородинской битве.

В Петербурге с двадцать седьмого августа на тех плацах в течение пяти дней производились ускоренные обучения тринадцати тысячи ратников. В последствий Петербургское и Новгородское ополчение использовались для усиления войск, прикрывших Петербург. Несколько позднее включились в военное действие другие ополчения, а также калмыцкие, татарские, и башкирские полки.

В конце августа численный перевес все еще был на стороне французов. Но Кутузов знал, что нельзя слишком долго сдерживать бы рвущуюся в бой армию. Тем более, что русское общество требовало решительных действий и было готово сделать все для победы.

Вечером двадцать второго августа главные силы русской армий остановились у села Бородино на Новой Смоленской дороге, в сто десять километров от Москвы.

К югу от села, в километрах в пяти была деревня Утица на Старой Смоленской дороге. Развернувшись между ними на холмистой местности, русская армия преградила неприятелю путь на Москву. Когда главнокомандующий осматривал поле будущего сражения, высоко в небе над ними парил исполинский орел. «Куда он, туда и орел», - вспоминал ординарец Кутузова. Это сочли за добрый знак. Русская армия насчитывала сто тридцать две тысячи человек (в том числе двадцать одна тысяча плохо вооруженных ополченцев). Французкая армия - сто тридцать пять тысяч. Штаб Кутузова, пологая, что в армии противника около сто девяносто тысяч человек избрал оборонительный план.

Французы подошли к Бородину на следующий же день, но были задержаны у деревни Шевардина. Неприятель штурмовал Шевардинский редут, защищавшим небольшим отрядом русских войск. В это время на Бородинском поле спешно возводились укрепления. В центре обороны на Курганной высоте, была развернута батарея из восемнадцати орудий. Она входила в состав корпуса, которым руководил генерал Н.Н. Раевский в последствии его стали называть батареей Раевского. Левее от нее, недалеко от села Семеновское были вырыты земляные укрепления (флеши), на которых разместили тридцать шесть орудий. Это был ключевой пункт обороны левого фланга, которым командовал П.И. Багратион, его имя закрепилось в названиях флешей.

    тчи, единоплеменные гусям, с которыми совокупно

    Повергаясь к ногам вашим, с истинным высокопочитание пребуду навсегда

    Ваш нижайший слуга Ефрем Гусин.

    Книжка 2. (1813-1855)

    Княжнин и Фон-Визин хотя и уважали друг друга, позволяли себе,

    Однако же, шутить иногда один насчет другого. "Когда же вырастет твой

    Росслав? - спросил Фон-Визин однажды. - Он все говорит я росс, я росс, а

    Все-таки он очень мал". - "Мой Росслав вырастет, - отвечал Княжнин, -

    Когда вашего Бригадира пожалуют в генералы".

    Многие не признают в Вольтере лирического дарования: но ода его на

    Смерть императора Карла VI служит, мне кажется, убедительным

    Опровержением сего несправедливого мнения.

    Il tombe pour jamais, ce cedre, dont la tete Defia si longtemps les vents et la tempete, Ett dont les grands rameaux ombragaient tant d"eyats (Он пал навсегда, этот кедр, Глава которого так долго противостояла ветрам и буре И чьи большие ветви бросали тень на столько государств...)

    И выражение, и самый механизм стихов означают лирика. По мне, в сей

    Оде гораздо больше лирической поэзии, чем в оде Руссо К Фортуне и во всех

    Торжественных одах Ломоносова.

    Херасков в одном из примечаний к поэме Пилигримы говорит: "Брут,

    Дерзкая трагедия Вольтера". Его трагедии нк имели этой дерзости.

    Озеров за первые свои успехи на театре должен был заплатить терпением

    И твердостью. Эдип, Фингал, Димитрий навлекали ему постоянно новых врагов.

    Поликсена вооружила всю сволочь на него, и он был принужден укрыться в

    Казань от своих бешеных зоилов. Он может сказать с Вольтером: "Si ji fais

    Encore une tragedie ou fuirai je". (Если я напишу еще трагедию, куда мне бежать?)

    Знаете ли вы Вяземского? - спросил кто-то у графа Головина.

    Знаю! Он одевается странно. - Поди после гонись за славой! Будь

    Питомцем Карамзина, другом Жуковского и других ему подобных, пиши стихи,

    Из которых некоторые, по словам Жуковского, могут называться образцовыми, а

    Тебя будут знать в обществе по какому-нибудь пестрому жилету или широким

    Панталонам!

    Но это Головин, - скажете вы.

    Хорошо! Но, по несчастью, общество кишит Головиными.

    Язык нашей Библии есть сербский диалект IX века. У них и до сей поры

    Говорится: хлад, град, глад.

    У нас прежде говорилось: воевать неприятеля, воевать землю, воевать

    Город; воевать кого, а не с кем. Принятое ныне выражение двоемысленно.

    Воеаать с пруссаками может значить вести войну против них, и с ними заодно

    Против другого народа. Желательно было бы, чтобы изгнанное выражение

    Получило снова право гражданства на нашем языке.

    Сколько еще подобных выражений, слов значительных, живописных,

    Оторванных от нашего языка не прихотливым, своенравным употреблением, но

    Просто слепым невежеством. Мы не знаем своего языка, пишем наобум и не

    Можем опереться ни на какие столбы. Наш язык не приведен в систему, руды

    Его не открыты, дорога к ним не прочищена. Не всякий имеет средство рыться в

    Летописях, единственном хранилище богатства нашего языка, не всякий одарен

    Потребным терпением и сметливостью, чтобы отыскать в них то, что могло бы

    Точео дополнить и украсить наш язык.

    Богатство языка не состоит в одном богатстве слов. Шихматов,

    Употребив несколько дюжин или вовсе новых, или не употребляемых слов в

    Своей лирической поэме, не обогатил нимало казны нашего языка. Бедняк

    Нуждается хлебом, а скупец дает ему лед, оставшийся у него в погребе. Мне

    Кажется, что Николай Михайлович, познакомивший нас со славою предков,

    Должен был бы, оставя на время блестящее свое поприще для поприща

    Тернистого и скучного, но не менее полезного согражданам, утвердить наш язык

    На незыблемых столбах не одним практическим упражнением, но

    Теоретическим занятием. Критически исследовав деяния предков, исследовал

    Бы он критически и язык их. Светильник истории осветил бы ему и мтак

    Словесности и, озаряя нас двойным сиянием, рассеял бы он ночь невежества, в

    Которой бродим мы по отечественной земле, нам незнакомой.

    В женщинах мы видим торжество силы слабостей. Женщины правят,

    Господствуют нами, но чем? Слабостями своими, которые нас привлекают и

    Очаровывают. Они напоминают ваяние, представляющее Амура верхом на льве.

    Дитя обуздывает царя зверей.

    "Прекрасный критик, - говорит Вольтер, - должен был бы быть

    Художником, обладающим большими знаниями и вкцсом, без предрассудков и

    Без зависти. Такого критика трудно найти". О критике такого человека нельзя

    Бы сказать:

    La critique est aisee et l"art est difficile. (Критика легка - искусство

    Трудно.)

    Война 1812 года была так обильна спасителями Москвы, Петербурга,

    России, что истинному спасителю пришлось сказать: Parmi tant de sauveurs, je

    N"ose me nommer. (Не позволю присоединить к ним и свое имя.)

    Туманский, издатель Зеркала света и Лекарства от скуки и забот, с

    Товарищем своим Богдановичем (Богданович этот не был дядя Душеньки и

    Вовсе не родня поэту) заспорили однажды в ученом припадке о слове починить,

    Т.е. исправить. Туманский говорил, что надо писать подчинить. Богданович

    Осмеливался уверять его, что пишется починить. Прибегли к третьему лицу,

    Решившему их ученое прение.

    Этот Туманский был после цензором и входил в доносы на Карамзина.

    Дмитриев, жалуясь на Пименова (переводчика Ларошфуко и последнего

    Питомца князя Б. Голицина), который посещал его довольно усердно - сидит

    Два часа и ни слова не промолвит, - говорил, что он прихходит держать его под

    Караулом. Лебрэн о парижских Пименовьгх сказал:

    О! la maudite compagnieQ ue celle de certains focheux Dont la nullite vous ennuie: On n"est pas seul, on n"est pas deux.

    (О, будь проклято общество несносных людей, ничтожество которых вам

    Досаждает: вы и не в одиночестве, и не вдвоем.)

    Тончи, сей живописец-поэт, соединивший замысловатую игривость

    Итальянского вообраажения со смелостью и откровенностью гения древних,

    Хотел изобразить Ахилла невредимым, но однако же без всех принадлежностей

    Его. Он на охоте: Харон толкует ему свойства разных трав; Ахилл слушает его,

    Опершись локтем на острие стрелы. Конец стрелы дотрагивается его руки, но не

    Уязвляет, не входит в тело.

    Говоря о блестящих счастливцах, ныне окружающих государя, я сказал:

    От ниъ несет ничтожеством.

    Головы военной молодежи ошклели и в волнении. Это волнение -

    Хмель от шампанского, выпитого на месте в 1814 году. Европейцы возвратились

    Из Америки со славою и болезнью заразительной. Едва ли не то же случилось с

    Нашей армией. Не принесла ли она домой из Фраоции болезнь нравственную,

    Поистине французскую болезнь.

    Эти будущие преобразователи образуются утром в манеже, а вечером на

    Апраксина называет нынешних генерал-адъютантов военными

    Камергерами, а флигель-адъютантов - военными камер-юнкерами царского

    Волконский - Перекусихина нашего времени: он пробует годных в

    Флигель-адъютанты.

    Желтый Карла может науучить шутить забавно: наша молодежь учится

    По нему тайнам государственных наук. Это Кормчая книша наших будущих

    Преобркзователей.

    Куракина собиралась за границу.

    Как она не вовремя начинает путешествие, - сказал Растопчин.

    Отчего же? Европа теперь так истощена.

    Карамзин говорит, что в наше время промышляют текстами из

    Священного Писания. Он же говорит, что те, которые у нас более прочих

    Вопиют против самодержавия, носят его в крови и в лимфе.

    Свободные мысли бывают у многих последним усилием и последним

    Промыслом рабства и лести. Спотри Северную Пчелу.

    Дмитриев так переводит стих Вольтера Nous avoms les ramparts, nous

    Avons Ramponeau - У нас есть вал тверской, у нас есть и Валуев.

    Кажется, Полетика сказал: в России от дурных мер, принимаемых

    Правительством, есть спасение: дурное исполнение.

    Как странна наша участь. Русский силился сдеьать из нас немцев, немка

    Хотела переделать нас в русских.

    Общее и разеица между Москвой и Петербургом в следующем: здесь

    Умничает глупость, там ум вынужден иногда дурачиться - под стать другим.

    Фома Корнелий терял от брата Петра: от его имени ожидали совершенно

    Великого. Глинка - русский офицер обязан брату, Русскому Вестнику, от его

    Имени ожидали совершенно пошлого, и ожидание не вовсе оправдано.

    Алкивиад отрубил хвост у своей собаки, чтобы дать пищу толкам черни

    И отвлечь ее внимание от настоящих его занятий. Поступки и слова Суворова,

    Которые он пускмл по городу, были его собака без хвоса. Нет ли больше

    Хвастовства, чем ума, в этой поддельной жизни некоторых умных людей? К

    Чему уловки хитрости Геркуоесу, вооруженному палицей? Постоянная мысль -

    Все побеждающая палица умстыенного силача.

    Суворов говаривал: тот уже не хитрый, о котором все говорят, что он

    Тот, который из тщеславия выказывает свою хитрость, похож на
    Страница 2 из 52

Кутузов остался чрезвычайно доволен происходящим: наконец-то его стиль ведения войны оценили по достоинству! Жаль, право, что первыми сие сделали враги, а не соотечественники! Фельдмаршал с наслаждением сообщил де Лористону, что ни один посланник Наполеона не будет пропущен в Петербург с письмом к Александру, он, дескать, сам известит государя о мирном предложении французов. В ответном же послании, Наполеону, написанном несколько дней спустя, издевательски посетовал на то, что «принимая во внимание дальнее расстояние и дурные дороги в настоящее время года, невозможно, чтобы я мог уже получить ответ по этому поводу».

И в начале октября, когда холода уже дали о себе знать, Наполеон, так и не дождавшийся вестей из Петербурга, вынужден был покинуть первопрестольную. Неделю спустя его ожидало ожесточенное сражение под Малоярославцем, где, как и при Бородине, обе армии под вечер вернулись на свои позиции, не закрепившись в городе. Но Бонапарт, к тому времени с большим трудом владевший собой, решил с наступлением темноты проверить, не сбежал ли князь Кутузов опять в неизвестном направлении. И… едва не попал в плен к подстерегавшим его казакам; конвой с трудом отбил своего императора. Известие об этом мгновенно распространилось по французской армии, и у Наполеона окончательно сдали нервы. Свернув на Смоленскую дорогу, он начал отступление тем же путем, которым пришел в Россию.

Получив сие воодушевляющее известие, император Александр вынужден был сквозь зубы продиктовать следующее послание:

«Нашему генерал-фельдмаршалу князю Голенищеву-Кутузову

Усердная Ваша служба и многие оказанные Вами знаменитые Отечеству заслуги, а наконец и ныне одержанная победа, обращают вновь на Вас внимание Наше и признательность. В ознаменование которых признали Мы за благо пожаловать Вам золотую с лавровыми венками, украшенную алмазами шпагу»

Покидая Москву, Наполеон произнес печально-пророческие слова: «Какие ужасные, разрушительные войны последуют за моим первым отступлением!» - но не мог в полной мере представить себе всего ужаса последующих событий. Один из офицеров его армии, де Пюибюск, поведал о них так:

«Жребий брошен; русские, ретируясь во внутренние свои земли, находят везде сильные подкрепления, и, нет сомнения, что они вступят в битву лишь тогда, когда выгодность места и времени даст им уверенность в успехе.

Сухари все вышли, вина и водки нет ни капли, солдаты наши оставляют свои знамена и расходятся искать пищи; русские мужики, встречая их поодиночке или по нескольку человек, убивают их дубьем, копьями и ружьями.

Уже несколько дней почти нечего есть бедным раненым, которых в госпиталях от 6 до 7 тысяч. Сердце обливается кровью, когда видишь этих храбрых воинов, валяющихся на соломе и не имеющих под головою ничего, кроме трупов своих товарищей. Кто из них в состоянии говорить, тот просит только о куске хлеба или о тряпке, или корпии, чтобы перевязать раны; но ничего этого нет. Голод губит людей. Мертвые тела складывают в кучу, тут же, подле умирающих, на дворах и в садах; нет ни заступов, ни рук, чтобы зарыть их в землю. Они начали уже гнить; нестерпимая вонь на всех улицах еще более увеличивается от городских рвов, где до сих пор навалены большие кучи мертвых тел, а также множество мертвых лошадей покрывают улицы и окрестности города.

После дождя настали морозы, люди гибнут на бивуаках от холода. Русские генералы одели своих солдат в тулупы, хотя те и привыкли к стуже, а наши войска почти голые.

Сегодня мороз 16 градусов. Наши солдаты, прибывшие из Москвы, закутаны иные в шубы мужские и женские, иные в салопы или в шерстяные и шелковые материи, головы и ноги обернуты платками и тряпками. Лица черные, закоптелые; глаза красные, впалые, словом, нет в них и подобия солдат, а более похожи на людей, убежавших из сумасшедшего дома. Изнуренные от голода и стужи они падают на дороге и умирают, и никто из товарищей не протянет им руку помощи. У кого еще остался кусок хлеба или сколько-нибудь съестных продуктов, тот погиб: он должен их отдать, если не хочет быть убитым своими же товарищами.

За несколько дней перед выступлением из Москвы, дан был по всей армии приказ, подобного которому тщетно искать в летописях человечества. Повелено каждому корпусному командиру представить ведомости с показаниями: 1) числа раненых, которые могут выздороветь в одну неделю; 2) числа раненых, которые могут выздороветь через две недели или месяц; 3) о числе тех, которые должны умереть через неделю или две. Вместе с тем, последовало повеление, чтобы заботиться и прилагать попечение лишь о тех больных, которые могут выздороветь в неделю, а остальных предоставить их судьбе.

Я молчу, пускай собственное ваше чувство скажет вам, как судить о таком распоряжении?»

Наполеоновская армия билась в конвульсиях и, проигрывая сражение за сражением, после боя при Березине окончательно испустила дух. Наполеон же поступил с нею так, как поступал и с несчастными ранеными, оставленными им на произвол судьбы: через два месяца отступления, в начале декабря, он тайно ускакал в Париж, намереваясь за пределами России собрать необходимые для реванша силы. Из 608 тысяч бравых вояк, в июне форсировавших Неман, в обратном направлении его перешли всего 70 тысяч деморализованных, оборванных и голодных страдальцев.

«Война закончилась полным истреблением неприятеля», - доложил императору Кутузов.

11.07.2012 12:09:59, Agileta
Похожие публикации